Особые литературные тексты

Дмитрий Вересов  

  • Чёрный Ворон
  • Полёт Ворона
  • Крик Ворона
  • Избранник Ворона
  • Скитания Ворона
  • Завещание Ворона
  • Искушение Ворона
  • Знак Ворона
  • Тень Заратустры
  • Отражение Ворона
  • Созвездие Ворона
  • Загадка Белой Леди
  • Белая Ночь
  • Невский проспект
  • Летний сад
  • Медный Всадник
  • Чёрный ворон

    Книга 9

    Навигатор глав

     ↑ 

    Тень Заратустры

    Никита Захаржевский, непутевый братец блистательной леди Морвен, получив деньги на исследования генеалогии своего рода, прибывает в Великобританию. Скучные изыскания, начавшиеся в библиотеке Британского музея, где Никита знакомится с чудаковатым немецким профессором, втягивают его в водоворот непредсказуемых и опасных событий, в которых пересекаются интересы как его сестры, так и других представителей клана Ворона, не подозревающих о взаимном родстве...

    После рождения Тани Захаржевской, Анна Давыдовна оказывается в столице Таджикистана. Она ведет тихое уединенное существование, и только молодая Надя Скавронская, которая еще не подозревает о том, какую важнейшую роль в истории второй части ведовского рода предстоит ей сыграть, чувствует духовную связь с загадочной соседкой...

    На Никиту Всеволодовича Захаржевского, несостоявшегося дипломата, несостоявшегося деятеля советского кино, несостоявшегося предпринимателя, неожиданно свалились огромные, по нынешним его обстоятельствам, деньги. Пятьдесят тысяч французских франков выделил ему один впадающий в маразм князь-эмигрант на генеалогические изыскания. Тщательно все обдумав, Никита решил деньги эти употребить по прямому назначению — на то у него имелись свои резоны.

    Маршрут по семейному дереву пролегал, в числе прочего, через город Лондон, столицу Соединенного Королевства. В библиотеке Британского музея случай свел его с профессором русистом Делохом. Рыжеусый чудак, назвавшийся на немецкий манер «Георгом», прочитав на бланке Никитиного формуляра фамилию «Zakharzhevski», отчего-то впал в величайшее возбуждение, наговорил Никите кучу всяких не понятностей и затащил к себе в гости.

    Разговор получился преинтереснейший.

    А через несколько дней…


    * * *

    Когда Никита очнулся и слегка приоткрыл глаза, он обнаружил, что находится в большой, незнакомой ему комнате, на кровати.

    Он тут же вновь закрыл глаза. Наверное, лучше еще ненадолго притвориться спящим…

    Пусть те, кто уложил его в эту кровать, думают, что он еще не пришел в себя, и тем самым дадут ему время на то, чтобы обдумать свое положение.

    — И где я? Идея? Идея нахожуся? — припомнил Никита фразу из старинного, еще времен Аркадия Райкина анекдота.

    Ну, раз уж чувство юмора ему еще не изменяет, значит еще не все потеряно, — решил он про себя.

    А и правда, где это он?

    Последнее, что помнилось, — это пьяная компания в клубе «Рэт-Бэт-Блу» на Юстон-Роуд…

    Самый пристойный гей-клуб во всем Лондоне, между прочим! По крайней мере, так его отрекомендовали в рисепшн отеля «Маджестик»…

    Довольно известная группа играла превосходный ритм-энд-блюз в стиле Алексиса Корнера из самого начала пятидесятых годов. И даже губная гармошка у нынешнего, вызывающе юного мулата с дюжиной тонких косичек, что был у здешних музыкантов кем-то вроде пэйсмейкера, звучала совсем как у старика Сирила Дэвиса…

    Синий дым стелился пластами, как перистые облака в горах Гималаев.

    Гибкий педик извивался вокруг стриптизерского шеста…

    Никита пил свое пиво и болтал с какими-то бритоголовыми туземцами в камуфляже и в черных кожаных фуражках… Как раз им про их фуражки и говорил — кабы были они последовательны в своем антиобщественном замахе, то надо было бы идти до конца и прилепить на околыши мертвую голову, а над ней — раззявившего пасть и раскинувшего лапки веером британского леву…

    Скинхеды вроде как не сразу врубились.

    Толи изъяснялся Никита по-английски недостаточно бегло, то ли лексики не хватало, чтобы адекватно выразить мысль… То ли скины были тупыми и пьяными.

    Однако сидеть за столом в шапках, как говорила их домработница Клава, означает для русского человека одно — в шапках за столом сидят только басурмане.

    А теперь вот еще и бритоголовые педики, что, по всей видимости, одно и то же!

    — Пидорасы вы, вот вы кто, — по-русски говорил Никита англичанам.

    А те скалились и гоготали, ничего не понимая.

    А потом, на выходе из клуба, кто-то дал ему по голове…

    Врезали чем-то тяжелым. Он не сразу потерял сознание и помнил, как его засовывали в багажник автомашины.

    А потом, как это бывает в детских кошмарных снах, — хочешь закричать, а язык тебя не слушается, и хочешь побежать, а ноги и не бегут!..


    * * *

    Кто-то вошел.

    Кто-то тихо так вошел, почти неслышно, но Никита почувствовал.

    — Уже не спим? Уже проснулись и притворяемся, мистер Захаржевский! — чисто, с легчайшим прибалтийским акцентом произнес по-русски чей-то молодой голос.

    Никита поморщился, изображая естественную реакцию напрасно потревоженного во время отдыха человека.

    — Не спим! — радуясь своей правоте, заключил голос.

    — Вы кто? — спросил Никита, размыкая глаза.

    Над ним склонился один из давешних педиков. Только теперь на нем была не камуфляжная куртка с заклепками и молниями, а белый больничный халат поверх добротного костюма и белая крахмальная сорочка, подвязанная модным галстуком.

    — А где второй пидорас? — спросил вдруг Никита…

    — А второй, как вы изволите выразиться, пидорас, уважаемый мистер Захаржевский, его имя, кстати — мистер Джон Дервиш… Оно вам ничего не говорит? — Педик внимательно посмотрел на Никиту.

    — А вас как зовут? — спросил Никита.

    — Пардон, забыл представиться. Меня зовут мистер Роберт.

    — Роберт — это имя или фамилия? — спросил Никита.

    — Просто Роберт, — настойчиво повторил «скинхед».

    Никита отвел от визитера глаза и уставился в потолок.

    — Кто вы и зачем меня сюда привезли? — спросил он устало.

    — Всему свое время, мистер Захаржевский, всему свой час, а пока — поднимайтесь, вас ждет горячая ванна, бритвенный прибор, легкий континентальный завтрак и процедурная медсестра…

    — А медсестра зачем? — поинтересовался Никита.

    — Вы больны, уважаемый мистер Захаржевский, у вас серьезные проблемы со здоровьем, и вам необходимы процедуры, которые назначил вам врач.

    — Я не болен, и мне ничего не назначали, — возразил Никита.

    — Не надо спорить, тем более что вы не просто не правы, но ваша неправота усиливается отсутствием у вас какого-либо права возражать. Здесь никого не интересует ваше мнение, больны вы или здоровы, здесь все решаем мы…

    — Я в сумасшедшем доме? — поинтересовался Никита.

    — Хуже, — ответил первый. — Вы в доме милейшего мистера Лермана, практически у себя дома, мистер Захаржевский…

    К медицинским сестрам Никита был, мягко говоря, индифферентен.

    Но даже если бы на нем и висел не смытый к сорока трем годам грех подростковых вожделений, питаемых когда-то к школьной фельдшерице, то при виде местного медперсонала любым трепетным воспоминаниям тут же пришел бы конец. В сестрице были все сто девяносто сантиметров роста, и на белоснежном крахмале форменного халата, в том месте, где у женщин бывает грудь, у нее был приколот бадж, удостоверявший, что она — «нерс» и что кличут ее Ингой.

    — А вы случайно не служили под началом штандартенфюрера Менгеле? — поинтересовался Никита, уставившись на массивную, в пол-лица челюсть и руки, крупные, как у фламандского дровосека.

    — Нет, не служила, — ответила фройляйн Инга, сдирая пластиковую обертку с разового шприца.

    — Что будете колоть? — поинтересовался Никита.

    — Что доктор прописал, — деловито отвечала мед-сестрица, надламывая острую стеклянную горловинку большой ампулы и наполняя шприц.

    — Куда? — спросил Никита.

    — Ложитесь на живот и приспустите трусы, — ответила Инга.

    — Если немного усилится слюноотделение, — сказала она, прибирая за собой обертки и стекляшки, оставшиеся после процедуры, — то не пугайтесь, это скоро пройдет… И вообще, все скоро пройдет…

    «All things will pass away», — повторил про себя Никита и вдруг почувствовал себя необычайно беззаботным.

    — Как мироощущение? — спросил его вошедший в комнату Роберт.

    Инга все еще топталась в комнате, убирая в чемоданчик последние следы галоперидоловой терапии.

    — Жду повышенного слюноотделения, — ответил Никита, выжидая, когда уйдет медсестра. — Откуда вы набираете медперсонал? Война с Гитлером уж пятьдесят один год как кончилась, а у вас откуда-то еще берутся такие экземпляры… В каком она звании? Унтершарфюрер?

    Роберт ухмыльнулся, похлопал Никиту по плечу и сказал, присаживаясь на краешек кровати:

    — Скоро вам станет совсем хорошо, и никакие проблемы не будут вас мучить, а пока давайте поговорим о вашем блестящем будущем, покуда не пришел мистер Дервиш… Джон Дервиш — не забыли? Пока он не подошел, я вам кое-что постараюсь объяснить.

    Никите и правда стало очень покойно на душе.

    И никуда не хотелось двигаться.

    — Это очень хорошо, что вы стали интересоваться своей родословной, господин Захаржевский, — начал свою речь мистер Роберт.

    Никита чувствовал себя чертовски уютно и комфортно. И даже слюни во рту, которые все время приходилось сглатывать, не беспокоили. Ему хотелось свернуться калачиком и лежать… лежать, покуда красавчик Роберт рассказывает ему свои сказки…

    — Но нас, мистер Захаржевский, заинтересовали не ваши, безусловно замечательные, предки, а ныне живущие и здравствующие родственники, — говорил Роберт. И слова его доносились как-то глухо-глухо, как если бы у Никиты заложило уши. — Нас с мистером Дервишем, а вот, кстати, и он… нас с мистером Дервишем интересует ваша сестра… Родная сестра, Татьяна Всеволодовна Захаржевская….

    «Там она где-то… Там она где-то… Летает… — вспомнил Никита слова матери, — найди ее там, Никита, плохая она дочь, грех ей будет…» — звучало у него в ушах поверх «бу-бу-бу», что мерно бухтел мистер Роберт…

    Дервиш подошел к изголовью, достал из кармана халата маленький блестящий фонарик и, оттянув Никите веко, посветил ему прямо в зрачок.

    — У нас на все про все не больше месяца, — сказал Роберт.

    — Зачем такая спешка? — поинтересовался Дервиш. — Этот голубок никуда не упорхнет.

    — А вот дедушка Ильич может. Точнее, его грешная душа. И было бы грустно, если бы он ушел, не вкусив победы.

    — Ты сентиментален, дружочек. За что и люблю…

    На несколько мгновений губы собеседников слились в поцелуе.

    А Никите уже было совсем все равно. Размахивая руками, он летал вместе с Танькой по двору их дома на Петроградской стороне. А мать грозила им пальцем из окна. А они с Танькой поднимались все выше и выше… В питерское серое небо.

    <p>(2)</p>

    Дедушке Ильичу шел пятьдесят первый год, но выглядел он семидесятилетним стариком. Причем смертельно больным семидесятилетним стариком. Пергаментная иссохшая кожа, вся в островках струпьев, мертвенно-онемелых или огненно-воспаленных, уже не скрывала анатомических подробностей строения черепа и костей рук. «Ходячий труп» было бы, пожалуй, неточным определением, поскольку в последние дни Александр Ильич Лерман перестал быть ходячим уже необратимо и бесповоротно. «Дышащий» — это да, хотя с огромными усилиями, хрипло и надсад но, чуть не каждую минуту припадая к ингалятору. Похоже, в схватке смертных недугов пневмоцистит все-таки брал верх над саркомой Ракоши, и до финального свисточка остались считанные мгновения… Но все же он успел… Успел… Синюшные бескровные губы искривились в подобии улыбки…

    Так Судьба, столь немилосердная к Александру Ильичу Лерману, напоследок улыбнулась — пускай уже не ему лично, но последнему, единственному, дорогому человечку… Его маленькому Бобби, перед которым он, Александр Ильич, был так виноват, так виноват…

    Судьба явилась в обличий давнего знакомого по работе в архиве, чудаковатого лондонского профессора Делоха. Точнее, не в обличий, а в подвизгивающем от волнения голосе, донесшемся с пленки домашнего автоответчика:

    — Ильич, старина, извините за беспокойство, это Георг, Георг Делох, помните такого? Если не трудно, я просил бы вас оказать помощь моему русскому другу из Петербурга. Он занимается составлением своей родословной, а в ней обнаружились шотландские корни и даже, представьте, фамилия Лерман. Я хотел бы направить его в ваш архив, его фамилия Захаржевский. Никита Захаржевский…

    Услышав это имя, Лерман так разволновался, что у него подскочила температура, и верной Инге пришлось вкатить ему два сверхнормативных укола. И все же вечером Александр Ильич нашел в себе силы через Бобби отзвониться Делоху и передать, что хотя в данный момент он несколько нездоров, но через недельку будет рад принять иностранного гостя и оказать всяческое содействие его изысканиям.

    А потом вызвал к себе Бобби и его нынешнего бой-френда Джона…


    * * *

    Отца своего Александр Ильич знал только по фотографии — старший сержант штабной роты Дерек Лерман пал смертью храбрых, правда, не на поле брани, а спустя несколько месяцев после окончания войны, в пьяной потасовке в Ганноверской кнайпе, где шумно отмечал с товарищами рождение первенца, зачатого в военном госпитале близ Глазго. Мальчика воспитывали мать Джулианна и ее мачеха по имени Дейрдра, о которой Александр до сих пор вспоминал с содроганием, потому что была та Дейрдра ведьмой — и вовсе не по прозванию, каким подчас награждают ближние какую-нибудь старушенцию за мерзкий нрав, а по сути, можно сказать, по профессиональной принадлежности. Гадала, снимала сглаз и порчу, пользовала страждущих травяными сборами и отварами кореньев. Хоть и дразнились на Александра Ильича — впрочем, нет, тогда еще Шоэйна — соседские ребятишки за такое родство, но только бабкино ремесло и держало семью в достатке и даже в благоденствии. Сколько Лерман себя помнил, он всегда был одет, обут, накормлен и обихожен, а когда ему исполни лось шесть, они перебрались из преимущественно пролетарского Дарли в весьма приличный дом в уютном буржуазном пригороде Грэндж. Мальчик пошел в хорошую начальную школу, а потом, успешно выдержав экзамен «одиннадцать-плюс», — в школу грамматическую, откуда открывалась прямая дорога в университет.

    Если бы юный Шоэйн обучался в современной российской школе, то непременно заработал бы среди одноклассников кличку «ботан», а в родной Шотландии был он «sissy» или «dork», что примерно то же самое и означало. Тихий, прилежный, успевающий по всем предметам, кроме физкультуры, отличающийся к тому же хрупким телосложением, длинными девчоночьими ресничками и обыкновением по любому случаю заливаться стыдливым румянцем. Понятно, что, оказавшись в университете с его многовековой традицией «наставничества» — по-нашему говоря, персонифицированной дедовщины, — салага Лерман в первый же вечер был классически «опетушен» своим «фэгом», третьекурсником Энди Мак-Дугласом.

    — Эй ты, фокс, а звать-то тебя как? — томно осведомился Энди, натягивая подштанники.

    — Шоэйн… — чуть слышно простонал истерзанный Лерман.

    — Шон? — не расслышал Энди. — Ты что, ирлашка, что ли? «Мик» долбаный?

    — Шоэйн… Так по-древнекельтскому правильно произносится…

    — Иди ты! Что, предки выпендриться решили или взаправду по гэлику ботают?

    — Взаправду… ботают…

    — И ты, что ли, сечешь?

    — Секу… Маленько.

    — Ну, ва-аще… — заметно изменившемся тоном протянул Энди. — Слышь, фокс, там в сортире на полочке вазелин, так ты того, подмажься, легче будет… А меня гэльскому не поучишь?..

    Отношения, начавшиеся для юноши столь травматически, вскоре приобрели иное качество. Боль, душевная и физическая, ушла на удивление быстро, а на ее место заступила высокая радость — от почти равноправной дружбы и почти гармоничной любви. Другие фэги даже посмеивались над Энди за неподобающе теплые отношения с презренным салабоном-«фоксом».

    — Мой фокс, джентльмены, — это только мой фокс, а вторжение в частную жизнь — это, знаете ли… — отфыркивался Энди и под ручку с Шоэйном отправлялся прошвырнуться по Королевской Миле до ближайшего паба, где обслуживали студентов.

    Энди Мак-Дуглас был ярым шотландским националистом — и столь же ярым коммунистом-ленинцем. Две доктрины легко уживались в его сознании: ежику ведь понятно, что успешная пролетарская революция и полная победа социализма возможна только в независимой Шотландии, окончательно отделившейся от ненавистной, загнивающей, разлагающейся империалистической Британии. За черным «гиннесом» или светлым «карлингом» приятели часами разглагольствовали о Брюсе и Уоллесе, о государстве, революции и праве наций на самоопределение, о реакционной роли религии и нюансах гэльской орфографии.

    — Эх, не даются мне языки! — сокрушался раскрасневшийся от выпивки Энди. — Вот в прошлом году русским решил заняться — тоже облом! Даже алфавит их идиотский выучить не сумел. Представляешь, половина букв как у людей, а половина — черт знает откуда…

    — А русский-то зачем тебе? — недоумевал Шоэйн.

    — Я русский бы выучил только за то, что на нем разговаривал Ленин! — с пафосом продекламировал Энди.

    — Красиво сказал, — похвалил Шоэйн.

    — Это не я сказал, а их великий поэт Майкоффски… — Энди замолчал и закинул в рот очередную картофельную соломку.

    — А моя бабка долго в России жила… — проговорил Шоэйн. — Она точно русский знает. Только не разговаривает.

    — Почему не разговаривает?

    — А зачем? Все равно не с кем… Хотя одному слову меня научила. Йолька.

    — А что такое «йолька»?

    — Йольское деревце. Похоже, правда? Должно быть, русский и гэльский — родственные языки.

    — А что такое «Йольское деревце»?

    — Yule tree? To же самое, что у других «Christmas tree». Рождественская елка, иначе говоря… Йоль — это праздник такой языческий, зимнее солнцестояние… И Шоэйн — тоже древний праздник, его сейчас чаще «Самайн» произносят, или вообще по буквам — «С-А-М-Х-Э-Й-Н». А еще его называют День Яблок, Халлоус или Хэллоуин, ну, про Хэллоуин все знают… Я ведь тридцать первого октября родился. Вот мама меня Шоэйном и назвала.

    — А если бы на День Подарков родился, Коробочкой назвали бы? Бокс Лерман — это звучит! — Энди расхохотался.

    Шоэйн не обиделся.

    — Все несколько сложнее, сэр. Моя бабка Дейрдра даже не просто язычница, а натуральная ведьма, да и мамаша туда же, даром что дипломированная медсестра… В Средние века их бы точно на костре сожгли, да и позже… Последнюю ведьму, как известно, в Лондоне сожгли аж при Георге Первом.

    — Будь он проклят, чертов голландец! — Энди брякнул пустую кружку об стол. — А вообще-то я тебе скажу: что ведьмы-язычницы, что попы римские, что всякие там баптисты-методисты, высокие и низкие англиканцы, — одно говно! Нет ни Бога, ни богов, религия — опиум для народа!.. Кстати, неплохо было бы вмазаться как-нибудь… Ты пробовал?

    — Не-а…

    — Это дело поправимое, вот триместр кончится, мы с тобой в Лондон мотанем, есть там пара клевых мест, хотя, конечно, все чертовы англичане — гады!.. А вот имечко у тебя все равно мудацкое. Реакционное. Мы тебе новое придумаем!..

    И ведь придумали. Придумали, составили соответствующее ходатайство, подали в магистрат… И стал бывший Шоэйн Александром — в честь славной плеяды незалежных шотландских монархов, и Ильичом — в честь вечно живого Ленина. Так Александр Ильич Лерман объединил в своей персоне местный патриотизм с пролетарским интернационализмом.

    Мама Джулианна, узнав об этом, закатила сыну тяжелую истерику, а бабка Дейрдра лишь рассмеялась недобрым смехом и сказала:

    — Видишь, дочка, от судьбы не уйдешь… Говорила я тебе, имя «Шоэйн» годится лишь человеку отражения, человеку с особым предначертанием — в мире земном и мире духовном одновременно существовать, обе действительности прозревать… — Тут старуха подняла медленно руку и продекламировала:

    Этой ночью, в Шоэйн, отмечаю твой путь,
    О Солнце-Ярило, твой путь на закат,
    В Страну без названья, где Времени ход остановлен.
    Путь всех, кто ушел, и всех, кто вернется…
    Владычица Вечности, Белая Мать,
    О Ты, что всем детям своим затворяешь глаза
    И вновь отворяешь,
    Укажи мне дорогу к Великому Свету,
    Когда наступает Великая Тьма…

    Джулианна сидела неподвижно, закрыв лицо руками. Новоиспеченный Александр Ильич смущенно переминался с ноги на ногу.

    — А ты, матушка, глазки-то не отводи, личико не прячь, лучше вон полюбуйся на наследничка. Хорош гусь! И то сказать — зачат без венчания, без Великой Матери благословения, от стручка какого-то болотного, не по Древней Науке выношен, наречен без Совета, без ведома моего. И не надо мне опять про войну, про случайность, про запрет на аборты и что гнева моего боялась… Шоэйн! — Старая ведьма сплюнула презрительно, будто в рот мошка залетела. — Пусть уж остается Александром. Имя, конечно, великое, щенку твоему и за десять жизней не дорасти, но вместе с «Ильичом», пожалуй, в самый раз. Помню, еще в Петербурге, в аптеке нашей на Каменноостровском служил один Александр Ильич. Пыльный плюгавый сморчок, три волосинки поперек плеши, пенсне с треснутым стеклышком, из жалости держали. Видать, и твоему таким быть, случайного ничего не бывает… Ну, что встал, Ильич Александр? Ступай уж!..

    Бывший Шоэйн пулей вылетел из комнаты, и в этот вечер они с Энди так нализались, что ночь провели в полицейском участке, утром имели мучительное объяснение с проктором, а днем — с деканом. Но обошлось, не выгнали…

    И спустя всего два-три года после смены имени, заглядывая в зеркало, Лерман всякий раз с тоской осознавал, что неуклонно превращается в того самого Александра Ильича из Петербурга. Кудри заметно поредели, зрение ослабло, так что приходилось постоянно носить… не треснутое пенсне, конечно, но очки в толстой оправе, лицо покрылось ранними унылыми морщинами, тонкая шея обрела заметное сходство с цыплячьей… Воистину сморчок, какой-то диккенсовский клерк и, кстати, почти что копия легендарного маньяка-убийцы Криппена, того самого, что удостоился целого зальчика в музее мадам Тюссо…

    Кстати, похожую картину мог наблюдать в те годы в зеркале тихий советский паренек. Только вот про маньяка Криппена он ничего не знал и знать не мог — потому и внутренний голос не предостерег. А фамилия у того паренька была смешная, щекотная. Чикатило…

    Александр же Ильич судьбу Криппена, даже при гарантиях посмертной славы, разделить не хотел и направлял свои либидозные порывы в менее губительное русло. Примерно раз в два месяца он доставал с полочки чемодан, укладывал в него алый смокинг с золотыми пуговицами, остроносые лакированные штиблеты, белоснежную кружевную сорочку, несессер-косметичку с разного рода ножничками, пилочками и флакончиками, поверх всего осторожно выкладывал предмет своей особой гордости — смоляно-черный тупей, коим не погнушался бы и неведомый Александру Иосиф Кобзон. И отправлялся в развратный мегаполис Лондон прожигать уик-энд в клубах специфической ориентации. Там он блистал этаким принцем-инкогнито и, флиртуя как с ослепительно мужественными «буграми», так и с гибкими, накрашенными мальчиками, отпускал туманные намеки на морганатическое родство с царствующей фамилией. Зачастую это способствовало достижению желаемого, и домой Александр возвращался усталый, но удовлетворенный. Скромное жалованье служащего Шотландского Исторического архива, куда он устроился после университета, не позволяло повторять эти эскапады чаще, да и существующий график личных праздников выдерживался исключительно благодаря строжайшей экономии во всем остальном. Именно в силу этого обстоятельства Лерман не снимал отдельного жилья, а продолжал ютиться в своей когда-то детской комнатке домика в Грэндже, под одной крышей с двумя окончательно сбрендившими старухами.

    Примерно за год до своего столетнего юбилея миссис Дейрдра вдруг начала слышать голос, да так, что его невольно слышал и Александр Ильич, если, конечно, ему случалось оказаться дома во время «сеансов связи». Происходило это так: мирно сидя, скажем, в гостиной за чашечкой послеобеденного чая, бабка внезапно замирала и, выкатив глаза, выпрямлялась в струнку. Посидев минутку в этом ступоре, она с кряхтением поднималась из своего глубокого кресла и повелительно бросала падчерице: «Идем!». После чего обе удалялись на свою половину, куда самому Лерману был еще в детстве строго-настрого заказан вход. Через некоторое время оттуда начинали доноситься заунывные песнопения, сменявшиеся глухим, басовитым бубнежом. И сколько Александр Ильич ни прислушивался, разобрать ничего не мог, поскольку бубнил бас на чужом, изобилующем шипящими языке, скорее всего, на русском. Голос бабки отвечал на том же языке. Но интереснее всего было то, что физически голос воспроизводился голосовыми связками мамы Джулианны. не знавшей никаких языков, кроме английского и немножко — исконного гэльского. После таких сеансов она обычно скверно себя чувствовала, ходила охрипшей, пила горячее молоко с медом и виски. Бабка же, наоборот, наливалась на какое-то время силой и словно молодела.

    По некоторым репликам, оброненным в его присутствии, Александр Ильич понял, что астральное общение происходило преимущественно с родной дочерью старой Дейрдры, Анной.

    Историю этой Анны Лерман многократно слышал, начиная с раннего детства, когда семья еще прозябала в двух комнатках старинного обветшавшего дома в полутрущобном Дарли. Уж такая росла разумница, такой сильной виккой обещала со временем стать, не хуже самой Дейрдры, да как на грех случилась в России революция, а с ней пришли разруха, тиф и гражданская война, обрекшая многих, в том числе и пришлое шотландское семейство, на голод, тяжкие лишения и долгие скитания. И запропала в этом водовороте юная Анна, а мать ее Дейрдра вместе с первым своим мужем, Мак-Тэвишем, вынырнула в независимой буржуазной Латвии, где Мак-Тэвиш вскорости и помер, а Дейрдра, как подданная Британской короны, без особых затруднений получила билет в один конец до города Дувра. А там и дорога в родной Эдинбург, и знакомство с немолодым вдовцом Джеймсом Фогарти, отцом Джулианны, и воспоследовавший брак, второй для обеих сторон… До последнего времени Дейрдра так и не знала, жива ли дочь ее Анна или нет…

    А теперь вот убедилась — жива!

    Жива и вроде бы имеет дочь и внуков, но живет одна, очень далеко от них, в жарком краю, где скалы, пыль и быстрые реки, люди в халатах и люди в пиджаках, люди в чалмах и люди в фуражках, и будто бы удерживает ее в том краю какая-то тайная миссия, связанная с пророчеством, оставленным два столетия назад каким-то премудрым не то евреем, не то арабом… Вот и все, что сумел вынести для себя из женских разговоров Александр Ильич.

    В общем, чушь несусветная… Однако говорила же мать чужим голосом на чужом языке. Говорила, при этом не понимая ни слова из сказанного. Видно, бабка использовала ее в качестве медиума…

    И в таком вот дурдоме приходилось проживать лучшие годы!

    Что сказал бы на это старина Энди, единственный, кого он мог искренне назвать другом? Увы, Энди ничего не мог сказать, поскольку весной шестьдесят восьмого года его разнесло на мелкие ошметки самодельной бомбой, которую он с двумя единомышленниками мастерил в Глазго, готовясь таким образом к визиту тогдашнего премьера Гарольда Уилсона — воплощения британского империализма, английского шовинизма и лейбористского ревизионизма. И ведь Александр Ильич о готовящемся покушении знал! Знал и даже просил Энди включить его в боевую группу. Но старший друг отказался наотрез, мотивируя тем, что если бы все борцы за правое дело ринулись жертвовать собой, то очень скоро не осталось бы никого для продолжения борьбы.

    Однако с гибелью Энди Лерману стало решительно наплевать как на независимость Шотландии, так и на всемирную победу коммунизма. Более того, какое-то время он всерьез подумывал вторично изменить имя и колебался между консервативно-патриотическим «Уинстоном» и актуально-покаянным «Гарольдом». Но решил оставить все как есть. Ильич так Ильич…

    <p>(3)</p>

    Весной семидесятого Дейрдра отметила сто лет. И через неделю, точнехонько на Остару — День весеннего равноденствия, — тихо отдала душу своей Богине.

    На весть о кончине Матушки со всей округи слетелся в полном составе ковен — ведьмовская община. Одиннадцать женщин — семь старух, две средних лет, одна молодая и ослепительно красивая и одна совсем еще девочка-подросток — в длинных ярких одеждах, с жезлами, колокольцами, барабанчиками, скрипками и, к полному изумлению Александра, каждая при своей метле. Плюс один мужичок — краснощекий, улыбчивый коротышка с волынкой на ремне.

    Гроб с телом Дейрдры выставили на столе посреди гостиной, в головах соорудили алтарь, установили на нем четыре оранжевые свечи, а в центре — пятую, громадную и белую. Рядом с центральной свечой поставили старую фотографию улыбающейся Дейрдры в простой картонной рамке, положили ветку вечнозеленой омелы. Потом старухи расселись по углам и надолго замолчали. Александр растерянно оглядывался по сторонам, не понимая, что делать и что будет дальше. Наконец одна из старух, самая сморщенная и, должно быть, самая старая, поднялась и зычно произнесла:

    — Слава Богине!

    — Слава Богине!!! — эхом откликнулись присутствующие, в том числе и Александр.

    — Слава Богу!

    — Слава Богу!!!

    — Слава Матушке Дейрдре!

    — Слава Матушке Дейрдре!!!

    — Светлый путь и светлое возвращение!

    — Светлый путь и светлое возвращение!!!

    — Аминь!

    — Аминь!!!

    Потом главная старуха достала из складок своей хламиды огниво и трут, приблизилась к алтарю, высекла пламя и зажгла первую свечу.

    — Приступим же, сестры и брат, пока горит свеча!

    Все встали, одна из ведьм ударила в бубен.

    Девочка подошла к Александру Ильичу.

    — Вы, сэр, идите пока. Вас позовут!

    Лерман пожал плечами и направился в свою комнату. Поднимаясь по лестнице, он видел, что присутствующие взяли в руки кто музыкальные инструменты, кто, включая и маму Джулианну, метлы. К звону бубна добавились звон колокольчика и первые ноты, взятые на волынке. Ведьмы с метлами образовали круг вокруг алтаря и стола с гробом. Старшая перехватила взгляд Александра и повелительно махнула рукой — мол, убирайся!

    Захлопывая за собой дверь «детской», он слышал начало мелодии, напоминающей джигу. Уж чего-чего, а траурного в этом мотивчике было немного!

    Как был, в черном торжественном костюме, при черном галстуке, Лерман плюхнулся на кровать и неожиданно, несмотря на доносящийся снизу шум, заснул.

    И приснилась ему Дейрдра. Молодая, стройная, в белом сарафане с цветной узорной окантовкой, она невесомо, не приминая травы, ступала по широкому лугу, и ее жгуче-черные, как у цыганки, кудри украшал венок из васильков и желтых купав.

    — Дейрдра! — окликнул он откуда-то снизу. Она обернулась и показала ему кулак.

    — Смотри у меня, Ильич Александр! Не балуй! Вернусь — накажу!

    И исчезла, оставив его одного. А луг моментально обернулся топким, в кочках, болотом.

    И Александр начал медленно тонуть. Квакнул по-лягушачьи «Спа…!» — и открыл глаза. Рядом с кроватью стояла ведьма-подросток.

    — Сэр, можете спуститься и разделить с нами поминальную трапезу…

    Ну уж и поминальная! Вся гостиная была расцвечена веселыми разноцветными огоньками, из радиолы в углу доносилось бодрое «I will go, I will go, when the fighting is over…» Мужичок храпел, уткнувшись головой в стол. Тетки веселились вовсю, делились всякими байками и. сплетнями друг о дружке, о Дейрдре, об общих знакомых, особо не чинясь, прикладывались к виски и медовухе, закусывали всевозможными яствами, громоздящимися на столе, где прежде стоял гроб.

    — А где… где бабушка? — спросил Лерман мать, разрумянившуюся, с хмельным блеском в глазах.

    — А? Так в Саммерленде; где же еще? — отмахнулась Джулианна.

    — Нет, я в смысле — тело где?

    — Ах, это? Сестры уже в машину отнесли. Завтра с утра в рощу на Шаумэй поедем, там и закопаем, — беззаботно прощебетала мамаша.

    — Что ж ты не предупредила? Я с работы не отпросился…

    — А тебя, сынок, никто туда и не звал. Ладно, не хмурься, лучше выпей, закуси, бабушку вспомни…

    И она щедро плеснула виски в пустую глиняную кружку.

    В эту ночь Александр Ильич Лерман надрался как свинья и очнулся с лютой головной болью в совершенно пустом доме. «На Шаумэй поехали… — не сразу сообразил он. — Ну и черт с ними со всеми…»

    А к вечеру они вдруг разбогатели. Возвратившись с похорон, ведьмы и ведьмак вытащили из запретных для Лермана помещений бабкин профессиональный инвентарь — хрустальные шары, старинные книги, склянки со снадобьями, метлу и прочее в том же роде — и устроили между собой нешуточный аукцион. Александра Ильича вновь выставили за дверь, а когда все ушли, он вернулся и застал мать одиноко плачущей над внушительной грудой бумажных денег.

    — Ну перестань, — сказал он, присаживаясь на соседний стул. — Никто не вечен, а уж бабу ля-то свое пожила…

    — Ах, вот и осталась я одна… совсем одна…

    — А я? — обиделся Александр.

    — Ты… — Мать улыбнулась сквозь слезы и потрепала его по щеке. — Знаешь, что я на эти деньги сделаю? Обязательно, обязательно поеду в Россию, разыщу там Анну и привезу ее к нам… Я Дейрдре обещала… Она и сама дочери своей это предлагала, только та отказалась, говорит, не время еще…

    Лерман вздохнул, сгреб купюры со стола и запихал в просторный карман домашнего халата.

    — Будет время — найдутся и деньги, — сказал он. — А потом, не ты одна имеешь на них право.

    Оставшись один, он пересчитал нежданное поступление. Оказалось, вполне прилично — больше полутора тысяч фунтиков. Лерман честно разделил их поровну, половину положил в банк на мамин счет, а вторую в несколько приемов с шиком прокутил в столице…


    * * *

    Годы шли, унося с собой в невозвратное прошлое зубы, волосы, молодой кураж. Вылазки в Лондон становились раз от разу все более обременительны и оставляли все больше разочарований. Уже и сладостное предвкушение счастья, и трепет ожидания, и живое роение всяческих планов и затей, что непременно осуществятся там… там, в переливах хрустальных огней, средь алого бархата и лепной позолоты, сменялись тягостным предчувствием обманутых ожиданий, скрытых насмешек, череды унизительных отказов… И уже • за все надо платить самому… Все реже извлекались на свет Божий атрибуты былых утех, лежалые, потертые, обмахрившиеся, отдающие химчисткой и нафталином, — и все чаще со вздохом отправлялись так и не востребованными назад, во тьму чулана. Да и на кой ляд сдались этот Лондон, эта ночная клубная жизнь? Ему бы теперь что-нибудь поближе, поспокойнее… подешевле, наконец. Сообразно возрасту и положению. Сосед-бухгалтер с полудюжиной друзей-приятелей из «геронтологической секции» местного гей-сообщества, изредка — залетный смазливый юнец из числа провинциальных экскурсантов… А в остальном как у всех: дом — автобус — служба — автобус — дом. Диван, халат, телевизор, бокал шерри на сон грядущий…

    Выйдя на пенсию, мама Джулианна стала на вид типичной сельской дамой, обещая в недалеком будущем превратиться в близкое подобие Джоан Хиксон в роли мисс Марпл. Носила нелепые шляпки, судачила с подружками за чашечкой чая с молоком, посещала цветочные и собачьи выставки. Только в церковь ни ногой, да на первомайский Бельтайн и Лито, канун Янова дня, исчезала с раннего утра, прихватив метлу и мешок с потребной утварью, возвращалась через сутки, потом еще сутки отсыпалась. И, конечно же, в конце каждого года гостиную украшала нарядная «йолька», стоявшая там вплоть до второго февраля, священного дня Имбольк, когда сухое йольское деревце предавалось ритуальному огню.


    * * *

    Этот день выдался для Александра тяжелым — навалилось много работы, пришлось выписать рекордное количество архивных справок, и на каждой ставить число «2 февраля 1979 года». Поэтому он при всем желании не мог забыть, что за день сегодня, и возвращался домой в предвкушении праздничного ужина с особым пудингом и чашей ритуального пряного пунша с обязательным изюмом. Однако, к удивлению своему и разочарованию, не застал он на столе ни пудинга, ни пунша, только перевернутую чашку с остатками чая да рассыпавшееся овсяное печенье. Не было и предписанных в этот день белых цветов и оранжевых свечей, зато в углу сиротливо торчала лысая «йолька».

    Александр не на шутку встревожился. Пальто матери и ее зимние сапожки были на своих местах в прихожей, когда он входил в гостиную, свет там уже горел, стало быть, мать дома… Что-то с ней приключилось…

    — Мама! — крикнул Ильич. — Мама!

    Никакой реакции. Ни даже стона.

    Он пересек гостиную, рванул на себя дверь, ведущую на когда-то запретную для него «женскую половину».

    Заперто.

    — Мама!

    Тишина.

    Но не совсем… Лерман прислушался — с той стороны доносилось тихое монотонное бормотание. Он сразу узнал много лет не слышанный басовитый голос. Причем на этот раз голос, похоже, бухтел по-английски, но настолько тихо и невнятно, что отдельных слов было не разобрать…

    — Вот ведь!..

    Александр Ильич негромко выругался, пошел на кухню, достал из буфета бутылку испанского вина, из холодильника — пластиковую упаковку с копченым лососем, возвратился в гостиную и включил телевизор на громкость, близкую к полной…

    Поутру спускаясь по лестнице из своей спальни, он застал мать посреди прибранной гостиной. Одетая на выход и, вопреки обыкновению, тщательно подкрашенная, с самым решительным и деловитым выражением лица, она застегивала молнию на дорожной сумке, а у ног ее стоял клетчатый чемодан.

    — Доброе утро, мама! — нарочито громко сказал он.

    — А, это ты… — Она даже не обернулась. — Завтрак на столе, ужин в холодильнике.

    — А куда ты собралась?

    — В Лондон.

    Александр присвистнул от удивления. На его памяти дальше Сент-Леонардхилла, района Эдинбурга, где находилась больница, в которой она прежде работала, мать никуда не выезжала. Разве что в мифическую рощу на речке Шаумэй, куда его не взяли на похороны бабки, или на шабаши, проходившие явно не очень далеко от Грэнджа — и на них его тоже не брали.

    — Зачем тебе понадобилось в Лондон?

    — У меня там деловая встреча.

    — С кем, позволь спросить?

    — С министром иностранных дел.

    Александр так и сел на ступеньки.

    — Но, мама, какие у тебя могут быль дела с министром?

    — Крайне срочные и важные. Я должна выполнить волю Дейрдры и привезти из России Анну.

    — Какую еще Анну?… Ах да, голос… Я так понимаю, он вчера возобновил контакт? Я слышал, как вы вчера общалась…

    — Да, это была Анна. Она сказала, что теперь ее миссия выполнена и она вольна ехать на все четыре стороны… Можешь не провожать, Хэмиш довезет меня до вокзала…

    И действительно, буквально через минуту на новеньком «форде» прикатил Хэмиш — тот самый краснощекий ведьмак, единственный мужчина в их ковене. Он проворно загрузил в машину багаж миссис Лерман, усадил ее саму и предложил Александру подбросить его до архива. Тот отказался под тем предлогом, что не успел ни побриться, ни позавтракать, да и архив еще закрыт в такую рань…

    Ему ничуть не улыбалось, чтобы в доме появилась еще одна полоумная старуха, но он не сильно сокрушался по поводу такой перспективы, ибо она была абсолютно нереальна. Поэтому-то он спокойно отпустил мать в Лондон. Ну, прокатится, развеется, посмотрит столицу Соединенного Королевства — на худой конец, отдохнет недельку-другую в дурке — после вчерашнего, да и сегодняшнего тоже, ей это только на пользу пойдет… Даже если предположить, что ее пропустят в МИД и примут заявление, — кто станет искать среди четверти миллиарда жителей громадного СССР какую-то там Анну, пропавшую шестьдесят лет назад? Да она за это время могла сто раз помереть, сменить фамилию, укатить за границу… или и то, и другое, и третье разом… А вдруг его дурная мамаша самостоятельно рванет на розыски? Ай, ладно, скатертью дорожка…

    Вопреки расхожему мнению, будто бы все гомосексуалисты нежно и трепетно боготворят собственных матерей, Александр свою в последнее время только терпел. Уж больно много от нее хлопот и расходов, а толку все меньше и меньше…

    Через три дня мама Джулианна вернулась. На вопросы сына отвечала лишь загадочной, довольной улыбкой.

    <p>(4)</p>

    Спустя полгода Джулианна вновь укатила в Лондон, попросив сына лично встретить ее послезавтра на перроне Эдинбургского вокзала.

    Вслед за матерью из вагона медленно, с трудом переступая со ступеньки на ступеньку, спустилась крупная сухопарая старуха в длинном, непривычного покроя, пальто. Сначала Александр подумал, что это случайная попутчица, но тут же его пронзила догадка, которой он просто не хотел верить. На негнущихся ногах он приблизился к женщинам, между тем проводник спустил из вагона два громадных чемодана, которые тут же принял и пристроил на тележку про верный носильщик.

    — Что ж ты застыл, как статуя?! — крикнула Александру мать. — Иди сюда, познакомься. Это твоя тетя Анна.

    — Ой! — вырвалось у Лермана, но он совладал с нахлынувшими чувствами и, героически улыбаясь, сделал несколько шагов в их направлении.

    — Ну, здравствуй, Александр Ильич. — Анна протянула ему руку в перчатке.

    В ее взгляде, в мимике ему почудилось разочарование, это укололо, но не удивило: что ж поделать, да, не красавец, да, не герой, так что ж теперь, стреляться, что ли?

    — Добро пожаловать в Шотландию… — процедил он сквозь зубы, принимая протянутую руку…

    Внешне Анна была точной копией своей матери Дейрдры, вплоть до такой же одинокой седой прядки в море густых черных волос, но оказалась намного проще, теплей и общительней Дейрдры. Или, возможно, сказывалось действие нового места и новых людей. Как бы то ни было, она весьма охотно заводила разговоры с Александром, много и интересно рассказывала про страну, в которой ей выпало прожить, считай, всю жизнь, про самых разных людей, с которыми довелось пересекаться. Только про себя, про свою личную жизнь рассказывать воздерживалась, тут же переходила к расспросам о здешнем — местах, событиях, нравах. Интересовалась живо, подчас показывая удивительную осведомленность. По-английски говорила бегло, с добротным здешним прононсом, правда, язык ее был заметно архаичен, времен не то чтобы Вальтера Скотта, но примерно Стивенсона.

    Вопреки опасениям Лермана, с появлением Анны жизнь в доме сделалась значительно уютнее.

    — Анна, говорят, из СССР никому не разрешается выезжать, как же вас так легко выпустили?

    — Кому нужна одинокая старуха? А в Sobes даже обрадовались, как-никак, на одну пенсию экономия…

    Слова «собес» он не знал, но догадался, что это государственное учреждение, ответственное за пенсионное обслуживание. А вот слово «одинокая» заставило призадуматься. Не из рассказов Анны, скорее, из обмолвок и уточняющих ремарок он знал, что в городе Ленинграде у Анны есть дочь с мужем-ученым и двумя детьми, мальчиком Никитой и девочкой Татьяной, и что когда-то давным-давно Анна жила в этой семье, а потом вдруг оказалась совсем одна на другом краю страны, в Азии, в Таджикистане, что граничит с Афганистаном. Как это произошло и почему, Александр Ильич не спрашивал — все равно не ответит…

    Вскоре выяснилось, что при всей своей уживчивости и легком, не в мать, характере Анна — очень сильная викка-колдунья, при этом отлично разбирающаяся во всех тонкостях традиции и ритуала. Она быстро нашла общий язык с ковеном Дейрдры, обзавелась метлой и прочим инструментарием и принимала активнейшее участие во всех сходках и шабашах. Впрочем, все это, как и раньше, при Дейрдре, происходило вдали от подслеповатых глаз Александра Лермана. Возобновила Анна и материн промысел, потихоньку в дом вновь потянулся клиент, и не только из Грэнджа и ближайших пригородных поселков, но и из самого Эдинбурга, бывало, и из других городов. Потек ли денежки, семейный достаток возрос настолько, что теперь они могли себе позволить постоянную прислугу, а в сезон еще и садовника нанимали. Александр стал уже подумывать о приобретении личного автомобиля, но затем решил, что это ни к чему — сам он за долгие годы крепко-накрепко привык на службу и обратно добираться на автобусе, маму Джулианну на шабаши возили подруги-ведьмы, а не по годам легкую на подъем Анну охотно катал на своей тачке по-прежнему краснощекий, неунывающий и нестареющий ведьмак Хэмиш.

    А потом заболела мама Джулианна, тяжело и неизлечимо. Она наотрез отказалась ехать в больницу и лежала дома. Анна находилась при ней практически неотлучно, и благодаря ее умениям и стараниям Джулианна без особых мучений и болей протянула еще три года, хотя вначале врачи давали ей сроку не более трех месяцев. Но все-таки природа взяла свое. Вновь, как и при кончине Дейрдры, собрался весь ковен, и вновь вершили над телом обряд перехода, не допустив к нему Александра, и вновь пили и веселились до утра, и Александр страшно напился и рыдал на плече у Анны, пока не заснул, а тело Джулианны на рассвете увезли в священную рощу, и во второй раз не взяли с собой Александра…

    А потом жизнь вернулась в прежнюю колею, только уже без мамы. Александру стукнуло сорок пять, потом сорок шесть, Анне — девяносто, девяносто один… Казалось, что так оно и будет течь до скончания времен. Но все перевернулось в один день.

    Накануне вечером Анна вдруг уселась смотреть телевизор, что случалось с нею крайне редко. Более того, взяла в руки пульт и стала переключать каналы, напряженно вглядываясь в меняющуюся картинку на экране. Остановилась на программе местного вещания. Передавали городские новости. Александр зевнул и уткнулся в газету.

    — …экспозиция этих оригинальных работ слепого нигерийского скульптора развернута в двух парадных залах королевского замка Холируд, — вещал бодрый женский голос. — Торжественное открытие выставки состоится завтра в два часа пополудни при участии Его Королевского высочества принца Филиппа, под патронажем которого она проходит, нашего уважаемого мэра, почетных гостей — баронессы Маргарет Тэтчер и лорда Эндрю Морвена — и, разумеется, главного организатора и спонсора этой выставки, президента международного фонда гуманитарных технологий мисс Дарлин Теннисон…

    — Анна, может, переключим? — предложил Александр, не отрываясь от спортивной странички. — Неужели тебе интересно про слепого скульптора?

    Она даже не слышала его, все ее внимание было устремлено на экран.

    Александр оторвал недоумевающий взгляд от газе ты. В телевизоре он увидел примелькавшееся лицо известной телеведущей, сияющее белейшими лошадиными зубами.

    — И сейчас мисс Теннисон у нас в студии… Дарлин, расскажите, пожалуйста, о вашем фонде и о том, чем именно вас привлекло творчество Амоса Татумбы?

    Камера отъехала, показав общий план студии и двух женщин, расположившихся под цветной панорамой города, потом совершила обратный маневр, выдав крупный план рыжеволосой ухоженной красотки в элегантном синем блейзере.

    Александр вновь зевнул — красотки были не по его части.

    — Наш фонд очень молод, он существует чуть больше года… — приятным низким голосом начала рыжая красавица.

    — Татьяна! — вскрикнула Анна и поникла без чувств в своем кресле…

    Утро она встретила бодрой и энергичной как никогда.

    — Будь добр, позвони Хэмишу и попроси подать автомобиль к половине двенадцатого. Если он не сможет, вызови такси, — заявила старуха изумленному Александру. — Сегодня я должна быть в замке Холируд!

    — И не подумаю! Вчера так разволновалась из-за этой выставки, что даже сознание потеряла, сегодня вынь да положь ехать. Дался тебе этот негр со своими поделками!.. Или тут что-то ваше, ведьминское?

    — Тебе знать не обязательно! — отрезала Анна. — Так позвонишь или нет?

    — Позвоню… — вздохнул Александр. — Или вот что, я даже поеду с тобой. На всякий случай. Вдруг опять в обморок грохнешься или чего похуже.

    — Не грохнусь. Впрочем, как хочешь. Поедем вместе, коли тебе делать нечего…


    * * *

    Народу вокруг замка было, как всегда, полно. К привычному туристическому стаду — неотличимых друг от друга японцев с одинаковыми миниатюрными кинокамерами, горластых немцев и американцев, гомонящих стаек школьников со всей Британии — добавилось изрядное количество местной публики, которой явно не было никакого дела ни до постоянной экспозиции Холируда, ни, тем более, до сегодняшней выставки. Все они пришли поглазеть на принца, супруга Ее Величества Елизаветы Второй, с его блестящей свитой, на «Железную Мэгги», совсем недавно передавшую премьерский пост своему клеврету Мейджору, на других знаменитостей, в число которых, возможно, входила и ранее неведомая Александру, но теперь весьма интересовавшая его мисс Дарлин Теннисон, чье появление на телевизионном экране свалило в обморок древнюю, но сверхъестественно крепкую телом и духом ведьму.

    Татьяна.

    А ведь это имя, редкое для его шотландского уха и потому запомнившееся, он не впервые слышал из уст старой Анны…

    Лерман взял старуху покрепче за локоток и сказал:

    — Ну что, Анна, будет прорываться к кассам?..

    Очередь двигалась быстро, и через пять минут они поднялись по замковым ступеням и вошли внутрь.

    Справившись с указателями, Лерман повел Анну в просторную королевскую «переднюю», переоборудованную в конференц-зал. Там и должно было состояться торжественное открытие выставки Амоса Татумбы.

    Несмотря на то, что до начала церемонии оставалось больше часа, все сидячие места, за исключением президиума и первых рядов, забронированных для прессы и особо приглашенных гостей, были заняты. Кто сидел, лениво обмахиваясь рекламными буклетами, кто, оставив на сидении платочек, сумочку или чехол от фотоаппарата, слонялся по залу, разглядывая развешанные по стенкам фотографии, чертежи и пояснительные тексты.

    Александр нашел небольшую нишу, из которой был хорошо виден президиум, и поставил туда предусмотрительно захваченный из дому складной стульчик.

    Анна уселась. Он встал рядом, переминаясь с ноги на ногу.

    — Иди погуляй, — сказала Анна. — А хочешь, так и вовсе езжай домой. Ты мне здесь не нужен, Хэмиш меня встретит и довезет…

    — Я вернусь, — уходя, сказал Лерман.

    Он знал один укромный скверик с небольшим открытым кафе в нескольких минутах ходьбы и решил скоротать там часок за пинтой-другой легкого эля…

    <p>(5)</p>

    Посетителей в кафе не было. Александр Ильич заказал себе пива, уселся за пластмассовый столик и от нечего делать принялся разглядывать окрестности.

    Вот за металлическим ограждением живописный, поросший кустами склон Лох-Нора. Вот фигурно подстриженная живая изгородь из терновника. Вот клумба, на которую высаживает с тележки рассаду садовник в зеленом комбинезоне.

    Совсем еще мальчик.

    Какие грациозные движения, какие позы, какая фигурка… И светло-русые локоны из-под форменной каскетки… Северный Адонис…

    Вот юноша разогнулся, утер лоб. Лерман ахнул про себя от свежей, чистой красоты лица-Взгляды их встретились. Сердце Александра учащенно забилось.

    — И не тяжело вам так, весь день в наклонку? — срывающимся от волнения голосом спросил он.

    Северный Адонис улыбнулся в ответ. Зубы были так себе.

    «К дантисту, — бухнуло в голове Лермана. — К самому лучшему. Непременно».

    — Передохните немного, — предложил он. — Кружечку эля?

    — Я на работе, — с удивительно милым акцентом ответил юноша.

    — В таком случае, сигарету?

    Александр Ильич достал серебряный портсигар. Сам он не курил, но привык носить с собой. На всякий случай. Например, подобный этому.

    — Не откажусь.

    Скинув на тележку рабочие рукавицы, Адонис подошел, потянулся к услужливо раскрытому портсигару. Александр вывернул руку так, чтобы пальцы юноши коснулись ее. От этого прикосновения словно электрический разряд прошел по телу.

    — Присядьте, — хрипло сказал Александр. — Надеюсь, вас не уволят, если вы посидите со мной минутку.

    — Если минутку, то не уволят. — Юный красавец вновь улыбнулся, на сей раз одними губами, чуть припухлыми и по-молодому яркими.

    — Александр Лерман, — представился Ильич, поднося зажигалку.

    — Роберт.

    — Роберт… А еще?

    — Просто Роберт.

    — Как угодно… Давно здесь работаете, просто Роберт?

    — Второй день… И последний. Меня наняли на два дня.

    — А потом? Каковы планы на ближайшее будущее?

    — А вы можете что-нибудь предложить? — Подозрительность в голосе сочеталась с заинтересованностью, мелькнувшей, как хотелось надеяться Лерману, во взгляде больших и влажных светло-серых глаз.

    — Я могу предложить многое. И самое разное… Слушайте, просто Роберт, если вам нельзя выпить пива здесь, может быть, заглянем в какой-нибудь паб на Королевской Миле и там все обсудим? Там есть несколько весьма пристойных…

    — Но мне надо закончить высаживать рассаду, а потом еще дорожки присыпать…

    — Я подожду…

    К черту выставку. К черту Холируд. К черту Анну и к черту мисс Дарлин!..


    * * *

    — И все-таки, почему просто Роберт? Без фамилии? — спросил Александр, с удовольствием наблюдая, с каким аппетитом его Адонис наворачивает ростбиф со сливовой подливкой. — Признавайтесь, вы тайный агент?

    — Да какой там агент? Просто никак не привыкну, что теперь могу уже не стесняться такой фамилии.

    — Теперь? А почему вы должны были стесняться ее прежде?

    — А потому, что там, где я родился и вырос, во всех школах в обязательном порядке изучали русский язык.

    — О!.. А позвольте полюбопытствовать, где же вы родились и выросли?

    — Таллинн, Эстония…

    История Роберта походила на историю Анны в том, что он тоже оказался здесь благодаря проживающим в Великобритании родственникам. Родственники эти были детьми боцмана эстонского торгового судна, экипаж которого в полном составе сошел на берег в Бристоле, когда моряки узнали, что их родная Эстония насильственно присоединена к Советскому Союзу.

    — В сороковом году, — добавил Лерман.

    — Вы первый из англичан, кто про это знает! — воскликнул Роберт. — Многие вообще не слыхали про Эстонию.

    — Во-первых, я не англичанин, а шотландец, во-вторых, я историк, куратор Национального исторического архива… Но продолжайте, прошу вас.

    Вся семья Роберта давно уже мечтала перебраться на Запад, но до горбачевских послаблений сделать это было практически невозможно. В конце восьмидесятых из советской тогда еще Прибалтики начали выезжать многие, главным образом, в Швецию или Финляндию. По просьбе Эвы, матери Роберта, ее английские родственнички выслали приглашение, но на этом сочли свою миссию законченной и, когда таллиннское семейство со всем нехитрым скарбом прибыло в Лондон, даже на порог не пустили. После многомесячных мытарств семья осела в Эдинбурге. Старший брат, работавший грузчиком в Таллиннском порту, нашел здесь работу по специальности. Сестра-студентка устроилась стриптизершей в сомнительный ночной клуб. Отец-инженер и мать-завклубом получали мизерное социальное пособие, а Роберт перебивался случайными заработками. Жили все в двух комнатках матросского бордингауза и с тоской вспоминали прежнюю свою четырехкомнатную квартиру с видом на парк Кадриорг.

    — А у меня просторный двухэтажный домик в Грэндже, это вполне престижный пригород Эдинбурга, — как бы невзначай бросил Александр. — Мы живем вдвоем с престарелой родственницей. Не считая служанки, разумеется.

    На это юный Роберт лишь печально вздохнул.

    — Что бы вы сказали, если бы я предложил вам пожить у нас. Восемь комнат на двоих — вполне можем потесниться…

    — Но… Но мне не по карману такое жилье…

    — Что-нибудь придумаем. Например, вы могли бы привести в порядок мой сад.

    — Да я вообще то не ас в этом деле… Если честно — ни в каком деле не ас. Разве что английскому в школе прилично научили, но здесь этим не заработаешь…

    — А вы соглашайтесь, Роберт. Хозяин я добрый. Очень добрый. — Лерман накрыл ладонь юноши своей и ласково заглянул в глаза. — Кстати, вы так и не назвали мне свою фамилию.

    Роберт опустил глаза и промямлил что-то неразборчивое.

    — Что-что? Повторите, пожалуйста, погромче.

    Роберт набрал воздух в легкие и выпалил:

    — Отсосон!

    — Как вы сказали? Отсосон? Роберт Отсосон? Не понимаю, чего тут стесняться. Редкая, но вполне нормальная прибалтийско-скандинавская фамилия.

    — Но только не по-русски… На русском уличном жаргоне, если ударение перенести с первого слога на последний, это знаете что означает?..

    Роберт склонился к самому уху Лермана и зашептал. Александр Ильич расхохотался.

    — Простите… простите, милый Роберт… — залепетал он, отдышавшись и утерев слезы. — Я ни к коем случае не хотел вас обидеть и не хочу… Но если бы вы знали… Если бы вы только знали… Давайте-ка, дорогой друг, закажем шампанского по этому поводу!

    — По какому такому поводу? — набычившись, отрывисто спросил Роберт.

    — Позже, мальчик мой, позже…

    И только через полтора часа, после бутылки «Клико» и посланной ей вдогонку пинты двенадцатилетнего «Лафройга», окосевший Лерман подмигнул через стол окосевшему Роберту:

    — А что, заинька, не заняться ли нам тем самым, что по-русски означает твоя фамилия? Друг дружке по паре раз?..

    Роберт несколько секунд смотрел на него совершенно бессмысленным взглядом, потом нетвердо поднялся и положил руку на ширинку.

    — Пш-шли… Где здесь тубзик?

    Александр подпрыгнул, как чертик на пружинке, обнял Роберта за плечи и, стреляя глазами по сторонам, усадил на место.

    — Зачем же так, дружочек мой, закажем такси, поедем ко мне… Заодно и квартирку посмотришь…


    * * *

    Роберт окончательно переехал к Лерману и поселился в двух комнатах с видом на море. Но случилось это уже после того, как из дома столь же окончательно выехала Анна. О своем решении она сообщила ему, когда Роберт в третий раз остался у Лермана на всю ночь. Александр пытался уговорить ее остаться, но как-то вяло и неубедительно. Анна осталась непреклонна. — Мне дела нет, хоть с мальчиком живи, хоть с девочкой, хоть с собачкой, мне вы не мешаете, и ухожу я вовсе не из-за вас. Есть вещи и поважнее.

    — А мы бы тебе помогали, заботились…

    — Я сама о себе позабочусь. И помощники найдутся.

    — И куда же ты пойдешь, интересно?

    — Есть тут дом в одной деревеньке… Сестры выкупили, — снизошла до объяснений Анна. — Там и поселюсь… Уж близок мой Переход, готовиться буду, отдам остаток дней Служению. Так что будем прощаться, Ильич Александр. Спасибо тебе за все, и злом не поминай меня, старую. Аминь.

    — Аминь… — прошептал Лерман.

    После ее отъезда он несколько часов шатался по дому как потерянный, а потом позвонил Роберт, и река жизни побежала по новому руслу…


    * * *

    Они и скандалили, как заправская супружеская пара. Бобби визжал, топал ножками, бил посуду, обзывал Александра жмотом и сквалыгой. Тот в ответ стучал кулаком по столу, орал, что он пока еще не казначейство и денег на костюмы от Армани и запонки с бриллиантами не печатает, и вообще, чем сорить направо-налево сотнями и строить глазки первому встречному, не лучше ли чем-нибудь путным заняться, например, учиться пойти куда-нибудь.

    — Ах, так! Ах, так я тебя объедаю?! Да подавись ты, благодетель!

    И в лицо Александра летел кусок курицы или недоеденный кекс.

    Такие сцены повторялись все чаще и чаще. Иногда после них Бобби хлопал дверью и исчезал на несколько дней, но всякий раз возвращался, приносил какой-нибудь мелкий, но приятный подарочек, виновато ластился к Александру, тот оттаивал, и начинался новый цикл.

    Но однажды Бобби не вернулся, а через месяц Александр узнал из газет, что молодой Роберт Отсосон, арестованный при попытке ограбления ювелирного магазина в Чел си, приговорен к четырем годам тюремного заключения. Александр взял в архиве короткий отпуск и помчался в Лондон. Но в исправительном учреждении Колдбат, где содержался Бобби, ему сообщили, что заключенный Отсосон от свидания с мистером Лерманом отказывается и администрация не может принуждать его, тем самым нарушая конституционные права. Александр до закрытия просидел в ближайшем пабе, а потом отправился в Сохо разгонять печаль в каком-нибудь «голубом» заведении…

    Он пошел вразнос — пьянствовал сутками напролет, вступал в неразборчивые связи, «снимал» дешевых размалеванных профессионалов, его неоднократно вышибали из кабаков, били, обкрадывали, на службу он нередко выходил в непотребном виде, а случалось, что и вовсе не выходил… Ему ставили на вид, делали предупреждения, понизили в должности, переведя в рядовые архивисты, и посадили в самый дальний и пыльный закуток, чтобы не смущал посетителей своей гнусной, помятой рожей. После того как, столкнувшись в туалете с главным хранителем архива, Лерман обоссал начальству брюки, его и вовсе выгнали с позором.

    Неделю он провел в полном беспамятстве и пришел в себя в зарешеченном боксе психиатрической лечебницы. Как он сюда попал, ему так и не рассказали, только позже, уже посередине курса лечения, показали его фотопортрет, сделанный при поступлении. Александр пришел в ужас.

    Но самым страшным было не это. Как показали анализы, он подцепил ВИЧ-инфекцию…

    На прежнюю работу его приняли неохотно — и только по постановлению суда. Но опасения руководства архива были напрасны. Лерман приходил минута в минуту, осунувшийся и мертвенно-бледный, но трезвый, как стеклышко, тихой мышью сидел в своем пыльном углу, служебные обязанности исполнял безропотно и безукоризненно, с сослуживцами общался минимально и по необходимости, в столовую на обеденный перерыв не выходил — достав из портфеля термос и пластмассовый ланч-бокс, перекусывал прямо на рабочем месте, в конце дня вставал и тихо уходил ровно на две минуты позже всех. Только вот прибаливал часто и подолгу…

    От суицида его удерживало только одно — чувство глубокой вины перед несчастным Бобби, пострадавшим, конечно же, по его вине, ведь только его, Лермана, черствость и скаредность толкнула мальчика на отчаянный и безрассудный шаг, приведший за решетку. Давно уже было составлено завещание в пользу Бобби, по которому ему переходили и дом в Грэндже, и те шесть тысяч фунтов, которые Александр Ильич так и не успел спустить в лютую фазу своего умопомешательства.

    Но этого было мало, мало!

    Лерман лихорадочно думал, и все его мысли так или иначе сводились к персоне мисс Дарлин Теннисон.

    Безусловно богата, вхожа в высшее общество и некоей таинственной нитью связана с Анной, следовательно, в какой-то степени и с ним, Александром Лерманом… И с именем «Татьяна», слетевшим с губ Анны за миг до того, как старуха лишилась чувств…

    Вспоминай, Ильич, вспоминай!

    Татьяна. «Мальчик Никита и девочка Татьяна». Ленинград. Дочь и ее семья. Дочь Ада. Муж-ученый. «Академик жизнь в пробирке выводил, да не вывел». Фамилия. Фамилия???

    Йоль…

    «Дейрдра всегда „йолькой“ называла…»

    «Йолька»! Смешно… Как в Ленинграде у Ады. Йолька в доме За…».

    За… ски. Закруски? Нет, длиннее, и что то посередине… Закрусесски? Закрутевски…

    Анна знает все ответы, но никак ее не найти… И ведьм с ведьмаком как ветром сдуло, спросить не у кого… Но даже если встретишь, спросишь, найдешь и опять спросишь — ответит?

    Ни черта она не ответит!

    Самому искать надо…

    Лерман сочинил от имени Анны липовый запрос, объяснив пробелы в сведениях дырявой старческой памятью просительницы, оформил как надо, сопроводил убедительными просьбами от старшего куратора, от хранителя отдела герольдии и генеалогии — кто ж откажет смертельно больному коллеге в такой малости! — и по их каналам запрос ушел в Ленинград, ныне снова Санкт-Петербург…

    Попутно Александр Ильич собирал всевозможную информацию о Дарлин Теннисон. Скудные сведения о прошлом этой дамочки никак не вязались с девочкой Татьяной из Ленинграда. Северная Ирландия. Подкидыш. Детский приют. Швейная мастерская в Белфасте, пожар, отбытие в неизвестном направлении… И полная пустота протяженностью более десяти лет…

    А потом стремительно и сразу — благотворительный бал в Чатсворте, конные прогулки с принцессой Анной, покровительство лорда Морвена, яхта Дарлин Теннисон побеждает в средиземноморской регате, беспрецедентный выигрыш на скачках в Эскоте, мисс Теннисон подтвердила участие своего фонда в международном проекте…

    Хоть режьте, что то тут не то, и поведение старой ведьмы тому свидетельство…

    Александр Ильич слег с простудой, хоть и лечился по всем правилам, но ослабленная иммунная система выдала редчайшее осложнение — хронический пневмоцистит. Первое же обострение на три месяца свалило его на больничную койку. И уже в больнице по телу пошли первые зловещие язвы…

    Бобби пришел прямо в палату. С цветами, конфетами — и с невысоким, коренастым, наголо стриженным молодым человеком, назвавшимся Джоном Дервишем.

    И Бобби, его кудрявый Адонис, его Аполлон, тоже блестел бритым черепом!

    Но это не портило его неземной красоты. А, может быть, даже подчеркивало ее.

    — Джон — мой лучший друг, вообще самый лучший человек на Земле. Это он научил меня, куда и что писать, чтобы досрочно откинуться… И видишь, на два года раньше отстрелялся!

    — Я рад… Я так рад тебя видеть… — пролепетал Александр, совсем ослабевший от болезни и волнения. — Как… как тебе жилось это время?

    — Хреновато, конечно, как еще в тюряге может быть? И совсем бы хана пришла, если бы не Джон. Был бы я там, знаешь, золотой принцессой, общей женкой всех колдбатовских паханов. Только он меня сразу под себя принял и всем крутым об этом сказал. Он там был в авторитете, мой Джон Дервиш.

    Лерман слабо улыбнулся. Он даже не ревновал. На то не было ни сил, ни желания…

    — Мы вообще зачем пришли-то… — продолжал Бобби. — Ты все равно тут лежишь, а дом пустует… Может, пустишь нас, пока то да се? А мы бы тебе… садик в порядок привели.

    Бобби склонил голову набок и лукаво улыбнулся. Улыбка у него была по-прежнему очаровательна.

    — Это и твой дом, Бобби… Живи… — он перевел взгляд на Джона. — И вы тоже.

    — Спасибо, мистер Лерман, — сказал Джон Дервиш.


    * * *

    Когда Джон с Бобби забрали Лермана из больницы и привезли домой, там его ждал большой конверт с логотипом архива. Это был ответ на его запрос. Фамилия ученого зятя Анны была Захаржевский. Несколько лет назад он умер, но его жена, Ариадна Сергеевна, живет в Санкт-Петербурге по такому-то адресу. В Петербурге же, но по другому адресу живет их сын Никита Всеволодович Захаржевский. Дочь Татьяна, носившая в первом браке фамилию Чернова, с мужем развелась, оставив ему дочь Анну, вторично сочеталась браком с гражданином Великобритании Аполло Дарлингом и в 1982 году уехала на постоянное жительство в Соединенное Королевство.

    — Есть! — воскликнул Лерман. — Это она!

    — Не кричи, тебе вредно волноваться, — мягко пожурил Бобби. — Переведи дух и расскажи все по порядку. Только пусть Джон тоже послушает.

    — …получается, эта Татьяна и есть Дарлин Теннисон! — закончил Александр свой рассказ. Джон Дервиш пожал плечами:

    — Не факт. Старуха могла и обознаться. Но даже если и так, что с того?

    — Но у нее большое состояние! А теперь, когда она стала леди Морвен, — это просто огромное состояние! И если бы мы могли как-нибудь к ней подобраться…

    — Извините, мистер Лерман, но, подумайте здраво, это все пустые фантазии. Мы с Бобом предпочитаем ставить реальные цели и реально их достигать. Правда, Боб?

    — Правда! — с энтузиазмом подтвердил Бобби.

    А Лерман не сводил с него глаз. Из очаровательного и капризного котенка возлюбленный Адонис превратился в стремительно матереющего молодого леопарда, прекрасного, гибкого — и смертельно опасного…

    И вот, звонок профессора Делоха, не встречавшегося с Александром лет пять и ничего не знавшего о плачевном состоянии его здоровья — иначе ни в коем случае не стал бы беспокоить просьбами, — сделал цель реальной. Джон Дервиш включился всерьез.

    В один из тех моментов, когда болезнь дала Александру Ильичу короткую передышку, он спросил Роберта:

    — И все-таки, кто такой мистер Дервиш? Откуда он, за что сидел?

    — Знаешь, Ильич, Джон не из тех людей, кому задают вопросы. Он сам их задает и всегда получает на них ответы, — после недолгой паузы ответил Бобби.


    * * *

    …Конвульсивно дергающаяся рука выронила ингалятор, нашарила кнопку… На визг звонка прибежала Инга, с профессиональной сноровкой купировала приступ, поставила капельницу. Александр успокоился, затих.

    Инга вышла.

    В наступившей тишина Лерман слышал доносившиеся из коридора голоса Дервиша, Бобби и Инги:

    — Времени мало, придется разделиться. Ты берешь на себя мальчишку. Его охраняют, так что действуй по обстоятельствам и лучше хитростью.

    — Понял. Что с остальными родственниками?

    — Старушкой-мамой и брошенной доченькой займемся позже, непосредственной угрозы они не представляют… А наш гость остается на вас, Инга.

    — Какие будут указания, мистер Дервиш?

    — Лечить по прежней схеме до нашего возвращения. Да, и еще — ровно через неделю позвоните вот по этому номеру и от имени мистера Лермана скажете профессору Делоху, что его русский протеже приезжал, ничего для себя интересного не нашел и улетел домой.

    — Правильно, Джон. А то, чего доброго, этот козел забьет тревогу и кинется на поиски. Не хватало нам еще и с ним разбираться… Значит, саму леди-миледи ты берешь на себя.

    — Правильно понял. Из-под земли достану, где бы ее черти ни мотали…

    <p>(6)</p>

    Он не различал «светло» и «темно», «наверху» и «внизу», «громко» и «тихо», «много» и «мало». Он сознавал лишь ничто, лишь отсутствие третьего звена неразрывной триады, образующей его, Шоэйна, персональную вселенную: «Я — сознаю — боль»… Есть «Я», есть «сознаю», нет «боли»… Если выбирать между ничто и болью, я выберу боль. Фолкнер. Дикие пальмы. Если выбирать… Шоэйн выбрал боль. Ничто выбрало Шоэйна. Вселенной Шоэйна больше нет. Нет ему Саммерленда. Нет ему Островов Блаженных и нет ему Йольского воскресения…

    — … и стали звезды из искр волос Ее, цветы и деревья — из звуков пения Ее, на землю упавших, все краски мира — из света дыхания Ее, журчание родни ков — из смеха Ее, и дождь животворящий — из слез великой радости Ее…

    Белая Мать в небесном танце своем выткала из ничто шепчущие губы, легчайшее прикосновение к холодеющей плоти…

    — Анна…

    Искристые воды объяли Шоэйна и, все убыстряясь, повлекли к Свету…

    — Кто вы и как сюда попали?! Старая Анна медленно отвела взор от мертвого, счастливого лица Александра Лермана, повернула голову…

    Медсестре Инге, перегородившей дверной проем своим могучим телом, почудилось, что в пальцах не понятной старухи что-то сверкнуло. Она инстинктивно прикрыла лицо, и тут же ярчайшая молния на краткий миг озарила все ослепительным светом, и медсестра Инга рухнула, как подкошенная, а вместо нее в проеме стоял ухмыляющийся Хэмиш, поигрывая сучковатой дубинкой.

    — Славно сработано! — похвалила Анна. Рядом с Хэмишем как из-под земли появилась молоденькая ведьма.

    — Матушка, мы нашли вашего внука.

    — Где?

    — В подвале. Лежит, улыбается, слюни пускает, а матрас-то под ним весь того…

    — Мокрый?

    — Ага… И воняет там!..

    — Скажи сестрам, чтобы поднимали его и выноси ли из дома… А ты что застыл, брат Хэмиш? Иди сюда, помоги мне…


    * * *

    Высокий худощавый человек лет тридцати подъехал к дому Лермана в тот самый момент, когда двое медбратьев затаскивали в фургончик «скорой помощи» носилки. На них лежала прикрытая одеялом по плечи крупная женщина средних лет. Женщина стонала и держалась за голову. Рядом стояла полицейская машина, а у распахнутых ворот замер, широко расставив ноги, здоровенный констебль в каске. Небольшая кучка зрителей, скорее всего соседей, отиралась возле изгороди, внимательно наблюдая за происходящим.

    Молодой человек высунул голову из окошка серого «лендровера» и с легким американским акцентом осведомился у стоявшего ближе всех к нему пожилого джентльмена.

    — Простите, сэр, здесь что-то произошло?

    — Нечто весьма странное, сэр, — охотно вступил в беседу седоусый шотландец. — Какие-то негодяи забрались в дом мистера Лермана, оглушили сиделку, похитили самого мистера Лермана и больше вроде бы ничего не взяли. Кому и зачем мог понадобиться смертельно больной и отнюдь не богатый одинокий холостяк?

    — Вы сказали — одинокий? Неужели у бедняги совсем не было родственников?

    — Прежде были. Мать, бабка, тетушка — все странные какие-то, сущие ведьмы… Да он и сам был со странностями…

    — Тоже ведьмак? — молодой человек иронически усмехнулся.

    — Нет, сэр, его странность совсем в другом заключалась… Мистер Лерман был из тех джентльменов, что предпочитают мальчиков. А один такой красавчик, Робертом звали, так тот вообще жил в этом доме несколько лет, пока не посадили. А совсем недавно опять заявился, да не один, а с дружком, бритоголовые оба, вылитые лондонские наци… У нас в Грэндже таких не сильно любят, сэр.

    — Так, может, это они и выкрали хозяина дома?

    — Не знаю, сэр, никто их уж недели две как не видел. Укатили куда-то…

    — Да, запутанное дело. Будем надеяться, полиция во всем разберется.

    — Будем надеяться, сэр…


    * * *

    Выехав из Грэнджа, молодой человек остановился на обочине, чтобы отправить со своего мобильного телефона короткое сообщение:

    «След взял. Питер».

    <p>(7)</p>

    Будто последний раз виделись вчера, будто сорока лет как не бывало…

    И он все тот же маленький Никитушка, слабенький, только начинающий оправляться от тяжелой, затяжной болезни, досыта навалявшийся в своей детской кроватке, а потому никак не могущий угомониться без длинной бабушкиной сказки, да просто без ее уютного присутствия, здесь, рядом, у изголовья. Хоть и глубокая ночь на дворе, уже почти что утро.

    — Бабуля… бабуля, — все повторял он, не отпуская узловатые старушечьи руки. — Побудь еще, не уходи…

    — Да спи уж, — посмеиваясь, говорила Анна Давыдовна. — Тоже мне, дитятко!.. Или так полежи, поду май… Есть ведь о чем подумать, а, Никитушка?

    — Я когда думаю, голова кружится… А вставать ты не велела еще…

    — Вот луна прорежется — тогда и встанешь… А меня отпусти, дай покой…

    Никита страдальчески вздохнул. Вздохнула и Анна Давыдовна.

    — И сон-травой тебя не попользовать, по твоей-то хвори… А вот велю-ка я принести тебе почитать чего-нибудь. Глядишь, и сон крепкий начитаешь… Слыхала я, ты в края наши залетел, поточу что родом нашим заинтересовался, историей его?

    — Ну да… Захаржевские — они ведь, оказывается, через шотландских предков родственны самому поэту Лермонтову…

    — Да что Захаржевские! — Анна Давыдовна досадливо махнула рукой. — Ты вот что, внучек, полежи пока смирно, не беспокой меня…

    Она замолчала, закаменела лицом, только сухие губы шевелились, неслышно что то нашептывая.

    И вот ведь какое особенное это было место, дом какой особенный — вроде и голос не подавала Анна Давыдовна, и в звоночек не звонила, а только явилась через недолгое время, откинув занавеску, растрепанная со сна старушка в сером балахоне и с поклоном подала Анне Давыдовне стопочку каких-то листочков.

    — Вот, Матушка, что ты просила.

    — Хорошо, Маргарет.

    И вновь без всякого повеления со стороны Анны Давыдовны старая Маргарет подошла к Никитиной кровати, поправила подушки, зажгла поставленные в изголовье свечи в железных подсвечниках.

    Анна Давыдовна положила листочки Никите на грудь.

    — На, читай, почерк у меня разборчивый…

    — Это ты сама написала?

    — Перевела, когда время было… Прежде у меня много времени было…

    Анна Давыдовна рукой очертила в воздухе какой то знак, словно бы перекрестила внука на сон грядущий.

    — Это ты что сделала? — спросил Никита. — От сглазу, что ли?

    — И от него… Это, Никитушка, знак ворона, прародителя и покровителя всего нашего рода, к коему и ты причастен, хоть и не знал того до поры…

    — Тотем?

    — Тотем у индейцев, мы по-другому называем… Маргарет, помоги-ка мне…

    Опираясь на плечо ведьмы, Анна Давыдовна тяжело поднялась, и обе вышли из комнаты, где лежал Никита.

    Он поднял к глазам верхний листок. Почерк у бабушки действительно был очень разборчивый и четкий.

    Рукопись была озаглавлена «ЗВЕЗДА СТРАНСТВИЙ». Никита пробежал глазами первые строчки…


    * * *

    «Как гнездо дикой птицы среди зарослей можжевельника, укрылся от людских глаз в скалистой местности Хайленда монастырь бернардинок. Пять престарелых монахинь изо дня в день обрабатывали скудную почву огорода, ходили за скотиной. Трижды на день, словно пальцы одной руки, собирались сестры во Христе и творили свою молитву об одном и том же, вот уже скоро половину столетия: Да ниспошлет Господь милость на их обитель, и пусть не обрушит тяжкую кару на голову их притеснителя, чьею волею оказались они в неприютных уголках протестантского королевства. Таких, как они, были сотни, а то и тысячи добрых католиков, изгнанных, разбросанных по миру. Снимались с места целыми общинами, чтобы укрыться от гонений Вильгельма Оранского. Оторванные от мира, бернардинки не ведали того: жив или, может, отдал Богу душу принц, но каждый раз поминали его имя. Разве не учит писание: „Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас“?

    После вечери сестра Урсула размышляла в дороге: «И правда в том, что за награда любить любящего?». Она покинула монастырское подворье и узкой тропинкой направилась к ущелью Шаумэй.

    Втайне монахиня мечтала заботиться о том, кто истинно в том нуждается, и, ах, как было бы хорошо передать свои знания последователю. Иначе зачем ей ниспослан дар целительства? Силы ее с каждым днем оскудевают, случись что — за сестрами и ходить-то некому. Каменистая гряда впереди подернулась призрачным сиянием. Сестра Урсула заторопилась. Тропинка пошла на крутой спуск. Когда выплыла луна, заливая тревожным свечением округу, монахиня вступила в густой, заваленный буреломами лес. Роща пользовалась дурной славой. Поговаривали, что на дне теснины кроется горный дух Шаумэй, неспокойный, жаждущий человеческой крови. Будто бы в канун Майского дня ненасытная Горная Дева уводила в священную рощу зачарованных отпрысков мужеского полу, умерщвляла их или отдавала на воспитание лесному народу. Собственными глазами видела сестра Урсула серый валун с высеченными поганой рукой знаками. Что они означают, монахиня не знала, но каждый раз ее передергивало при взгляде на выдолбленную лунку под тонким серпом в изголовье жертвенника. Она осеняла себя крестным знамением и старалась обойти дольмен стороной. Все долгие годы Господь ее хранил, ибо «всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят». Давно изучила сестра Урсула склоны ущелья, ей и лунного света не надо, чтобы найти остролистник или не наступить на живой камень. А сегодняшний поход приурочила она к майскому полнолунию, потому что к этому времени насыщаются растения талой влагой и наливаются соком. Пусть лилово голубая вода речушки Шаумэй и непригодна для жизни — ни единой рыбешки, даже проходной форели в ней не бывает, — травы здесь самые целебные. Неожиданно ее слух различил слабый стон. Монахиня встрепенулась, прислушалась. И точно, в самой утробе лесной чащи кто то не то звал, не то стонал. «На все воля Твоя…» — выдохнула бернардинка и кинулась, ломая ветки, напролом.

    Ее взору открылся выступающий над крохотной поляной плоский камень. Поперек, с раскинутыми руками, распласталось тельце ребенка. Одним прыжком монахиня оказалась рядом и тут же отпрянула. С шипением из травы выползла змея. Монахиня остолбенела: таких гадов ей сроду не приходилось видеть. Змея лоснилась в бликах луны, и глаза ее, казалось, мерцали. Скользкая тварь вильнула раздвоенным язычком, положила узкую головку в траву, огибая валун, бесшумно отползла — только стебли в стороне колыхнулись. Сестра Урсула склонилась над телом. Ее губы почувствовали слабое дыхание ребенка. Она приподняла его голову. Это был мальчик лет четырех-пяти. Нащупав в суме липкий листочек мухопада, она оторвала его от стебля и, потерев, выдавливая маслянистый сок, поднесла к носу мальчонки.

    Он приоткрыл глаза и прошептал: «Дейрдра», — будто звал кого то, и снова забылся в беспамятстве. Бернардинка взвалила его себе на спину, не разбирая дороги в хрустком валежнике, поспешила в монастырь. В капитуле храма монахини внимательно осмотрели худенькое тельце, но ни единого следа увечья или змеиного укуса не нашли. Вознесли мольбу о его здоровье Господу и дружненько принялись выхаживать мальца, отпаивая парным молоком с порошком из аспидного камня. Через три дня он пришел в сознание, но поведать, как оказался в дремучем лесу, да еще в столь неурочный час, — не мог. К изумлению сестры Урсулы, он вообще не говорил.

    Долго монахини искали потерявших ребенка родителей, выспрашивали про Дейрдру, но поиски так и не увенчались успехом. Просматривали записи приходских книг, но нигде ничего близкого зафиксировано не было. Правда, в одном из окрестных селений жители заподозрили неладное. Рассказали милым старушкам, что в покосившемся доме на окраине какое-то время назад жила вдова с двумя ребятишками, но ни как их зовут, ни куда они уехали, поведать не могли. Женщина, судя по рассказам, была нелюдимая, занималась знахарством. На то и жила. Деревенские ее побаивались, дом обходили стороной, наверное, потому семья и снялась с места в поисках более счастливой доли. Тогда и решили бернардинки оставить ребенка на воспитание в монастыре. Как только открылись перевалы, сестра Урсула отправилась за священником в Донди.

    — Александр? А что, доброе имя, царственное. По времени и день ангела близок. — Отец Иероним запыхался на подъеме, остановился, привалившись к огородной изгороди. — Ноги у вас, сестра Урсула, больно прыткие. Смилуйтесь, пощадите старика.

    Они присели передохнуть. Прозрачный воздух вызвездил горное небо. Оно мерцало тишиной и спокойствием. Как в медленном танце, разворачивался купол созвездий. Вдруг, в едва различимой туманности на хвосте Скорпиона, там, где не видно было ни единой звездочки, появилась яркая вспышка.

    — Боже правый! — воскликнул священник. — Вы это видите?

    От неожиданности отец Иероним схватил монахиню за руку.

    — Знамение! — выдохнула наконец сестра Урсула. — Воистину, неисповедимы пути Всевышнего.

    Священник поднялся.

    — Пойдемте, сестра! Мне не терпится увидеть вашего найденыша.

    В монастыре их встретили взволнованные монахини.

    — Мы уж заждались. Радость-то у нас какая, святой отец! Мальчик заговорил.

    Священник переглянулся с сестрой Урсулой. Вид у той был чрезвычайно изумленный.

    — Ну так где же ваш подарок господний?

    За спиной необхватной сестры Барбары, прикрываясь ее подолом, прятался смущенный мальчик. Отец Иероним присел на корточки.

    — Слава Иисусу Христу! — И протянув руку, потрепал черноволосую макушку.

    Малыш поднял темные глаза.

    — Во веки веков, — произнес он тихим грудным голосом. Взгляд его при этом просветлел, и священник заглянул в чистые, как голубое майское небо, детские глазенки.

    Мальчик оказался смышленым и любопытным. Сестры рассказывали ему предания глубокой кельтской старины. Без конца он расспрашивал монахинь о крестовых походах и подвигах великих.

    Часто, к ночи, когда сестра Барбара отправлялась проверить закваску для хлеба, он увязывался следом. И если тесто еще не успевало подойти, она усаживала малыша к себе на колени, доставала из фартука ломоть сладкой сдобы и заводила очередную легенду о светлом воинстве.

    — Далеко-далеко, за семью переходами, между землей Сип и Фарсисскими государствами, высятся горы, подпирающие небосвод. К северу от них раскинулась Страна Мрака. Холодная пустыня ничего не родит, кроме сорной травы. Свирепые ветры срывают ее стебли и метут комьями по всем четырем пределам. Как ветер задует, так из множества нор вылезают дикие племена гогов и магогов, населяющих мрачные земли.

    — Чем же они питаются?

    — Падалью и камнями. Поэтому на людей они и вовсе не похожи. Зубы их остры, коли камень дробят, и мохнаты они, как звери. Ни холода, ни ветров не боятся. Как демоны, носятся с воем по просторам, а если сон их в пути настигает, ложатся на одно ухо, другим укрываются, так и спят. Мало кто из героев отваживался заглянуть в те края.

    — Даже Ричард Львиное Сердце?

    — Ни он, ни другие рыцари. Ведь находится это на самой границе света и пройти туда можно только через Долину Смерти. Говорят, правда… — сестра Барбара понизила голос, — что один воин все же отважился проникнуть туда.

    — Александр Двурогий! — догадался мальчик. Нередко монахиня баловала его историями о походах Македонского, пестуя таким образом в отроке дух мужества.

    — Боюсь, к заутрени не встанешь, да и тесто подошло.

    Мальчик вспыхнул:

    — Встану, встану. И тебе сейчас помогу. Только не мучай — расскажи.

    — Тогда слушай. — Она приклонила его голову к своей груди. — В индийском походе достиг Александр дальних пределов. Путь его пролегал через самые высокие горы. На одной из вершин стояла нерушимая крепость. Это была обитель стражников света. В одной из башен жила прекрасная Роксолана, дочь правителя того государства. Каждый день на заре обходили дозором храбрые духом воины границы владений: не просочились ли полчища диких магогов через узкие расщелины. Прослышал Александр от них о мудрости и красоте Роксоланы. Тогда и пошел он к правителю стражников света.

    «Отдай мне красавицу в жены, — просил он руки у отца. — Какие угодно богатства бери за нее».

    «Не нужно ни щедрых даров, ни несметных сокровищ, — ответил правитель. — Но если выполнишь, Двурогий, мои условия — прекраснейшая станет тебе верной женою».

    «Что должен сделать я?» — спросил Александр.

    «Построй такой вал между мирами, чтобы ни один из диких пробраться не смог. Тогда прекратятся набеги, и страшные ветры не будут томить и сушить плодородные почвы».

    Долгой, тернистой дорогой искал Александр место для вала. Пока не увидели люди выжженных пашен, пока не почуяли воздух зловонный. Понял тогда Александр Великий, что путь его — верный. Двадцать семь дней по иссохшему руслу и каменистым утесам шло его войско. Солнце над горными кряжами этих ущелий не грело. Лучи его, дна не достигнув, сияли на пиках, далеко-далеко. Когда расщелина стала столь узкой, что мог там пройти лишь один только путник, Александр поднял голову. Две горы почти что смыкались.

    — Там и велел он построить надежную стену? — в тон монахине переспросил ребенок.

    — Правильно. — Сестра Барбара пригладила вихры на детской макушке. — Тогда воины взяли кирки и лопаты. Кузнецы же отлили железные двери и цепи. Сплавили медью, и сверху залили опоры. Ключ Александр отдал в руки отца Роксоланы, взамен получив ее сердце. Больше магоги не разоряли в набегах цветущие земли. Но предрекли мудрецы Александру, что твари зубастые все ж прогрызут его стену. Ринутся с воем ветров по прекрасным долинам, ужас и мрак за собою оставят.

    — Когда ж это будет? — испугался малыш.

    — Кто знает? В конце всех времен — так говорят мудрецы и пророки.

    В ту ночь он заснул лишь под утро, и сон его был тревожным. Сестра Урсула, пришедшая разбудить заспавшегося Александра, решила уже, что у ребенка жар, но провести день в постели он ни в какую не хотел. Забрался тайком в монастырскую библиотеку, листая страницы тяжелых фолиантов в золоченых переплетах. Так начался его путь познаний. Ни разу не одернули его монахини, не пожурили, если маленькие детские руки не могли удержать книги, с таким трудом сбереженной сестрами в изгнании.

    Радовались, замечая, что читает взахлеб, уплывая мыслями неведомо куда. Глаза его при этом становились странными, меняли свой цвет, как подснежники на склоне Шаумэй? — от бледно-голубого до темного, почти лилового. Понимали сестры, что мечтает мальчик о дальних странствиях и приключениях.

    Александр вырос вдумчивым юношей. Все свои знания вложили монахини в его обучение. Его ум оттачивался в повседневных монастырских хлопотах. Сестры передавали мальчику свой опыт исподволь, играючи. Языки и медицина, математика и география, химия и астрология — вряд ли Александр мог определить, что для него предпочтительней и интересней. Он жадно впитывал информацию. В его любознательности таилось детское умение удивляться всему новому. Эта врожденная способность сделала его человеком остроумным, многогранным. И все же его добрые матушки понимали, что это лишь начальный виток судьбы их воспитанника.

    Едва сложилась такая возможность, Александр Гифт с благословения бернардинок отправился в Донди на ферте Тэй, где нанялся юнгой на каботажное судно, перевозившее в Ирландию уголь…»


    * * *

    Одна за одной догорели и потухли свечи в оплавленных воском подсвечниках, занимавшийся за окошком рассвет сменился ярким, погожим утром, во дворе шипели важно прогуливающиеся гуси да крякал краснощекий ведьмак Хэмиш, ловко раскалывая на части толстые чурбаки.

    Только Никита ничего этого не слышал.

    <p id="AutBody_0_toc69503643">Звезда Странствий (1892)</p>

    Темные воды залива окатило светом налившейся луны. На море начался прикладной час, рябоватые волны беспокойно метались, набрасываясь с приливом на понтонный мост, по которому мерно катила двуколка со спущенным балдахином. Эта дорога из Петры была значительно длиннее, нежели напрямик через Золотой Рог, однако возвращаться в Стамбул по воде Эдмонд Радзивил не решился из суеверных опасений, что море в полнолуние кровожадно.

    Подтверждением тому были увиденные им возле пристани трупы лошадей, брошенные в воды залива. Князю стало тоскливо. Он крикнул извозчику, чтобы поворачивал. Экипаж выехал за ворота и медленно двинулся вдоль длинной извилистой улицы, несмотря на поздний час кишащей снующим народом. Запряженные цугом лошади, словно вот-вот заснут, еле тащили двуколку. Собственно, разницы не было, в какое из питейных заведений наведаться: все они здесь были одинаково шумны и заплеваны, лепились одно к другому, источая смешанные запахи спиртного, кофе и соседствующих цирюлен. Расплатившись с извозчиком, Радзивил заглянул в первую попавшуюся таверну. Из-за парной духоты заходить внутрь не хотелось. Рыжий грек вынес ему глории, небрежно сыпанул прямо в джазве сахара, специально на глазах князя, отдав таким образом дань европейским вкусам.

    Пена сразу осела, но аромат ничуть слабее не стал.

    Выпив кофе, князь почувствовал себя значительно бодрее. Женщины, с лицами, прикрытыми довольно прозрачной тканью зеленых или фиолетовых феранджей, проходя мимо князя, несколько замедляли шаг, зазывно косясь, а то и подмигивая насурьмленными глазками.

    В таверне разгорались страсти. Кости, в которые играли за выпивкой матросы, брякались на столик с такой силой, что стаканы подпрыгивали. Каждый ход сопровождался ударом мозолистых ладоней и криками на всех доступных языках. Радзивил услышал польскую речь. Он вошел в таверну. Заказал у стойки загляви — анисовой водки — и обернулся, чтобы вычислить своих соотечественников. В небольшой нише сгрудились человек десять разномастных, судя по одежде, матросов. По очереди они потягивали крепкий табак из поставленного на стол кальяна. Тут же расплескивалась по стаканам тягучая Мадейра. В нише было тихо.

    Черноволосый матрос, в берете, лихо заломленном на ухо, что-то тихо говорил. Слов его не было слышно, но Радзивил заметил его взгляд. Он был странным, казалось, задумчивым. А на лице блуждала загадочная улыбка. От князя не ускользнул и тот неподдельный интерес, с которым слушатели, по виду куда старше и солиднее говорившего, внимали его словам. Эдмонд прихватил свою стопку и занял свободное место за соседним столом. Английский язык рассказчика звучал рафинированно изысканно, что само по себе было удивительно в таком месте. Матрос четко выговаривал каждый звук, несколько растягивая слова, вероятно, для удобства понимания теми, для кого родным был иной язык.

    — Каравеллы и галеоны, бригантины, пакетботы, фелюги, чего там только не было. Все полки в лавке были уставлены миниатюрными образчиками корабельного мастерства всех времен и народов. Я переходил от одного судна к другому. Не зря утверждают, что арвадцы строили корабли для великого Тира. Я повертел в руках маленькую доу. Говорят, арабы ходили на них к берегам Индии и на Занзибар. Великолепная мореходная обводка и добротная оснастка. Фальшборт, рангоут, крепежные планки массивны, но просты и надежны, как и вся носовая часть. На соседнем стеллаже мое внимание привлек трехмачтовый фрегат «Надежда» с полным рангоутом. Казалось, ростры были только что вырезаны. От него еще пахло кедровой смолой.

    — Это тот, который лет тридцать назад нарвался на рифы? — спросил один из бывалых моряков. Ответил ему седой старик из его же команды:

    — В Тарсусе я как-то земляка встретил. Так он говорил: на борту «Надежды» был тайный груз русского императора. Вроде шел в персидский Хармуз, а последний раз его видели на Сокотре, потом — бесследно пропал. Только я слышал, что в период малых приливов времени равноденствий неподалеку от Абд-эль-Кури не раз замечали корпус «Надежды». Он появляется из воды, будто всплывает, как фата-моргана, всего на каких-то полчаса. Подойти к нему нельзя. Тот, кто пытался, назад уже не вернулся.

    — До меня тоже доходили эти истории. А тут, представляете, передо мной на полке стоит его копия. Высота мачт или длина снастей — наверное, все соответствовало действительности, только во много крат меньше и выполнено так искусно, что, казалось, вот-вот услышишь свисток боцмана и все это оживет, перестав быть игрушкой. Я настолько увлекся, что не сразу услышал голос хозяина лавки: «Если его пустить по воде, ветер надует паруса, и „Надежда“ пойдет в порт назначения». Он и не смотрел в мою сторону. Как и тогда, когда я вошел в его мастерскую, он сидел, не поднимая головы, и стругал из красного дерева деталь нового судна. «Сколько лет назад погиб фрегат, а ты словно видишь его воочию, — сказал я ему, а сам подумал: будто бы ноги твои ступали по его палубам, а руки трогали снасти». Мастер словно услышал мои мысли, поднял на меня взгляд и произнес: «Так оно и было». «Тогда расскажи, что ты знаешь об этом?» — попросил я. Он раскурил пенковую трубку, от его самосада я чуть не задохнулся, хоть и устроился на бочонке возле входа.

    «Ты слышал, моряк, что фрегат шел с грузом?» «Да, — ответил я. — Но никто не знает, с каким и куда».

    «Я знаю, что знаю. Тогда я был молод, и со мной еще не случилось несчастья. Ноги мои были целы, лоции знал не по картам, как лоцманы нынче. На Абд-эль-Кури меня наняли провести русский фрегат до Фарсана. Красное море — коварное море. Недаром Баб-эль-Мандебский пролив так зовется. Да и у Фарсана — множество рифовых островов. Без лоцмана — не обойтись. Едва „Надежда“ вошла в Пролив Слез, поднялся туман, да такой, что не видно руки. Туман был живым, как дыхание джинна. Он поднимался и падал в истоме, покрывая все липкою влагой. Я знал все подводные мели, теченья, но стало мне страшно. Капитан и команда были спокойны. Ко мне обратился русский эмир, хранитель их тайного груза и мой переводчик. Говорил по-арабски как бог и по виду не скажешь, что он чужестранец. Одет в галабею, на голове — куфия и укаль бедуина. „Я вижу твое смятенье. Но судно зовется „Надежда“, а значит, и путь свой найдет, иншаллах. Доверься чутью и воле Всевышнего. Ведь лоцман на море — все равно что в пустыне поэт“. „Все знаю, но все же в тумане идти, как слепому, наощупь?“ "Ты помнишь, сказал Аль-Маари, великий слепец:

    Я слеп от рожденья, но было дано
    Другим озариться мне светом.
    В пучинах сомненья я мутное дно
    Мог видеть прозреньем поэта.Бескрайние страны в любые концы
    Легли многоцветно пред вами,
    Но часто, вы, зрячие, — только слепцы.
    Слепые же видят бескрайность сердцами".

    — Лоцман затих и дотронулся до фрегата. «Пролив миновали, как будто во сне. Всю дорогу хотелось узнать мне, что же находится в трюмах, но так и не решился спросить. Да и вряд ли сказали бы… Правда, в Фарсане я кое-что понял. Эмир Тадж-аль-Фахр, не знаю, как звали его россияне, сказал мне, прощаясь: „Знание — в сердце, Ахмад“. Так что не верю я в гибель фрегата».

    — Я брел вниз, не замечая ни стен цитадели, ни финикийского гранита мостовых. Капитан уже заполнил все бумаги, но нашего бузотера, из-за которого мы оказались на Арваде, выпустить могли только утром. Тогда мы надумали перекусить, а после решать, что делать дальше. Мы зашли к алеппскому армянину. У Закара, как нам сказали, — лучший кебаб, а осьминога он вымачивает в винном соусе. Заметив в моих руках «Надежду», Закар улыбнулся: «Хороший мастер — Ахмад. Знает свое дело». «Как всякой лоцман», — гордый покупкой, ответил я. «Лоцман? — вдруг изумился он. — Вы шутите. Он никогда не покидал Арвада. В детстве он разбился, ныряя с прибрежных скал. Но выжил. Ходить, правда, уже никогда не мог. Так и живет в своей лавке. Мастерит корабли, иногда кто-нибудь их покупает, как вы, например…» Он пожал плечами. А я ничего произнести не мог.

    — Он просто обвел тебя вокруг пальца и всучил свой товар, — вздохнул один из слушателей.

    Матрос стянул с себя берет и тряхнул черными локонами. Серьга в ухе, сверкнув, дернулась. Глаза его потемнели под насупленными бровями.

    — Вряд ли, — угрюмо произнес он. — Я тоже не верю в гибель «Надежды».

    — И правильно, парень. Ах ты, холера ясна… — расчувствовавшись, выдохнул старый моряк.

    Знакомое ругательство заставило Эдмонда Радзивила выйти из задумчивости. Князь рассмеялся. Значит, ему не показалась, что послышалась польская речь.

    — Гарсон! — позвал князь. Прикинув, какая выпивка устроит всех, он крикнул: — Скотч! — и тут же пояснил шустрому турчонку в замызганном фартуке: — Я угощаю.

    Моряки из Гданьска не меньше Радзивила обрадовались неожиданной встрече. Веселые и компанейские ребята, они представили князю своих товарищей, французов и шотландца — рассказчика по имени Александр. Захмелевшие матросы вскоре начали куролесить, на столике появились кости. Наудачу выбросил и Радзивил. Зарики упали пятеркой дубль. Эдмонд собрал их, потряс в руке, закрыв глаза, и заново кинул. Выпали пятерка и шестерка. Все заворожено глянули на Александра.

    Где-то в уголках губ у шотландца промелькнула улыбка. Он дунул на кулак с зажатыми в нем костями, легко подбросил их. Они упали поочередно двумя шестерками. За столом кто-то крякнул, кто-то застонал, будто на кон был поставлен родовой замок Радзивила. Взгляды уперлись в черноволосого.

    — Достаточно, — неожиданно сказал он. — Передаю свой ход, — обратился он к седому матросу. — Мне пора.

    Он оглянулся на стойку, возле которой ему сигналили товарищи по команде.

    Только под утро Эдмонд Радзивил покинул таверну. На пристани, у дощатого дебаркадера, он нанял каик. Турок в яркой шелковой рубахе ловко управлялся длинной лодкой, похожей на изящную рыбу. Каик легко лавировал среди огромного множества шлюпов и кораблей, стоящих в гавани. На «Каледоне» его встретил вахтенный. Наконец в своей каюте, оставшись один, князь почувствовал, что его клонит ко сну. Едва он положил голову на подушку, как провалился в объятия Морфея. Ему виделись неясные очертания русского фрегата, медленно пробирающегося сквозь дымку тумана. Слышался отдаленный звон колокола. На секунду князь очнулся от сна, понял, что «Каледон» снялся с якоря, успел посожалеть краем мысли, что так и не удалось познакомиться ближе со странным юношей в таверне, и снова погрузился в сон.

    День обещал быть жарким. Парило, как перед грозой, но того тяжелого давления, какое чувствуешь, предощущая шторм, не было. Радзивил вышел на палубу освежиться, пока не начался ливень.

    — Небольшая болтанка, сэр. Вам нездоровится? — Капитан Мак-Клосски заметил болезненную бледность лица Радзивила.

    — Вчера позволил себе некоторые излишества. Теперь вот голову ломит.

    — Тогда, князь, нет лучшего средства, чем промочить горло. Я пошлю к вам стюарда.

    — В таком случае, сделайте милость, составьте компанию.

    Столик в каюте уже был сервирован к их приходу. На инкрустированном столике возвышались разномастные графины. От прикрытых блюд тянуло горячим запахом пряностей.

    Стюард стоял спиной к двери у секретера. Склонившись, он листал оставленную князем книгу. Радзивил купил рукопись у переписчика на засиженной голубями площади Сераскира. Продавец утверждал, что это значительная часть «Зиджа Улугбека», знаменитого труда по астрономии. В исчисленьях князь не сильно разбирался, но о рукописи, попавшей сложными путями в Стамбул, был наслышан. Изумленное выражение лица Радзивила Мак-Клосски понял по-своему.

    — Вы свободны, Гифт.

    Стюард вздрогнул. Прикрыв книгу, выпрямился, повернулся на каблуках и пошел к двери, кивнув вошедшим. Это был тот самый паренек, что встретился князю в таверне. Едва не потеряв от неожиданности дар речи, князь окликнул его возле самой двери.

    — Постойте. Ведь мы с вами знакомы? Давеча, припоминаете? Вам интересна рукопись?

    Глаза матроса как-то посветлели, заискрились. Он кивнул.

    Капитан переводил растерянный взгляд с одного на другого. Радзивил улыбнулся. Показав на книгу, он лукаво спросил:

    — А что если вы и мне поможете с ней разобраться?

    — Могу попытаться. Сейчас я свободен, сэр?

    — Да-да, конечно.

    — Спасибо, Александр, — бросил ему вслед Мак-Клосски. Как только за матросом захлопнулась дверь, капитан с улыбкой вздохнул: — Два года как знаю его, а все не перестаю удивляться.

    — Гифт…Странная для шотландца фамилия, нет?

    — Говорят, он найденыш.

    — Знаете, мне почему-то и пить нет охоты, да и головной боли будто и не было. Но вас с удовольствием угощу.


    * * *

    Все свое свободное время Александр проводил в каюте князя. Они засиживались за чтением, составлением каталогов, иногда просто беседовали.

    — Вы ведь книжник, Александр. Почему вы выбрали морскую стезю? — поинтересовался однажды Радзивил.

    — «Ищите знания от колыбели до смертного савана. Ищите, если они будут даже на краю земли!» — Так ведь сказано древними? Видимо, неважно, как странствует человек в этих поисках: бродит ли по морю или суше, копается в книгах или в тайниках своих мечтаний. Так или иначе, он странствует. В конце концов, все наши иллюзии — путешествия в поисках счастливых островов, благополучной развязки всех житейских тягот. Важно, чтобы у тебя была прочная оснастка и надежная команда, даже если ты один на своем корабле. Море научит человека всему, если у человека есть хоть крупица ума. Оно — живое, как существо, что движется, дышит и волнуется.

    — Земля тоже живая, — заметил князь, — со своим языком и повадками. — Радзивила опять коснулось смутное ощущение, что глаза шотландца имеют странное свойство обволакивать, тревожить. Иногда, когда их цвет становился особенно светлым, ему казалось, что они неподвижны, будто и не моргают вовсе. — Да-да. Каждое дерево имеет свой характер, как человек. В это верили еще мои предки.

    — В детстве меня этому учила одна из моих воспитательниц, сестра Урсула. — Александр грустно усмехнулся. — Она считала, что я родом из леса.

    — По преданию, корни моего рода тоже лесные.

    — Может, потому вас тоже тянет к странствиям?

    — Кто знает…

    Уже тогда князя посетила идея составить гороскоп для себя и Александра. Вскоре после того, как «Кале дон» пришвартовался в Александрийской гавани, он предложил матросу найти какое-нибудь заведение астролога. Восточнее Лохиады, в одном из старых кварталов, им указали на лавку каббалиста, для которого не составляло труда решить их проблему. После долгого стука дверь открыл рыжеволосый мальчик в шапочке. Коверкая французские слова, он попросил подождать, пока не освободится хозяин. В помещении было так темно, что сразу трудно было различить даже общие очертания обстановки. На стену, противоположную единственному мозаичному окну, били разноцветные лучи, составляющие пентаграмму. В центре этих лучей размещалось графически-условное изображение человека в венце, с раскинутыми руками. Части тела отмечены были знаками какого-то квадратного письма. За изучением обстановки вошедшие и не заметили, как отворилась дверь в глубоком проеме и из-за бархатной занавески выглянул сутулый старик. Он покашлял в волосатый кулачок, чтобы обратить на себя внимание.

    — Что бы хотели вы здесь?

    По-французски он говорил так же коряво, как и встретивший их мальчик.

    — Простите, не вы ли — Шломо Алаиш? — несколько сконфузившись от растерянности, спросил Радзивил.

    — Не я ли? — Он прытко пробрался мимо лавки, обитой потертой парчой, и стола из дерева шиит, сдул пыль с бронзового семисвечника, куда то нырнул, кряхтящий голос слышался уже в другом углу: — Конечно, я, если вы здесь и ждете Шломо Алаиша.

    Наконец показалось его раскрасневшееся лицо. Из-под нависших седых бровей он кидал взгляды то на одного, то на другого.

    Князь понял, что наступило время объяснить цель их визита.

    Но старик, не дослушав, оборвал его:

    — Вы думаете, это быстро делается? Взял, подглядел за звездами и сказал, что вам надо?

    Радзивил поспешил его успокоить:

    — Мы готовы подождать, не так ли, Александр?

    Шотландец едва удерживался от смеха. Глядя на него, ученый совсем рассердился:

    — Конечно, готовы. — Но подвинул к ним бумагу и перо. — Оставьте все ваши данные.

    Твердым почерком Эдмонд Радзивил отметил все необходимое, включая время суток и место рождения.

    — Хорошо-хорошо. А ваш юный друг?

    — Мне не все известно.

    — Что знаете, то и пишите, — суетливо закивал старик.

    Заглядывая через плечо Александра, он подсказывал, какие общие сведения могут пригодиться. Проставленная дата крещения заставила его поднять брови.

    — Ха! Гам зол тово[1]! — Еврей потянул бумагу на себя. — Придете через три дня.

    Едва посетители удалились, как астролог накинул поверх головы накидку, кинулся к заднему выходу. Он семенил узкими проулками, пока не вышел к старой площади, заваленной строительным мусором.

    Пробравшись через строительные леса, он вошел в одну из дверей храма Зерадель. Пройдя каменным коридором, очутился в темном помещении, где нашел того, кого искал.

    — Мир вам, Газакен. Я с просьбой об аудиенции у господина барона. Вовсе не по поводу халуки[2]. Дело куда большей важности…

    Миновало три дня. Друзья отправились за Канобские ворота старой Александрии к каббалисту Шломо. Он ждал и, потирая руки, незамедлительно перешел к делу.

    — Вот ваш, гороскоп, князь. Конечно, он довольно общий, но вы могли бы задать интересующие вас вопросы. Наверное, вас волнует, что род ваш отчасти угасает? По мужской линии скоро вы будете едва ли не единственным Радзивилом. Но есть кое-что, что поможет пополнить силу ваших корней. Я не о крови. Насколько я понимаю, ваши предки обладали тайными знаниями Хранителей?

    — Пожалуй. Некоторые легенды свидетельствуют о том, что род идет от жрецов древней Литвы.

    — Знание — ваше сокровище. Но в себе вы несете лишь память о силе. Взгляните на карту.

    — Не совсем понимаю. Судя по знаку — созвездие Скорпиона?

    — Конечно, ведь вы родились в конце октября… Случилось ли что замечательное после июня или даже мая семидесятого года? Пошла в гору политическая карьера, женились, подъем был в делах и науках, не так ли?

    — Факты довольно известные, — съехидничал князь. — А это что за пересечение линий?

    — Вот-вот. К тому и веду. Здесь — возможная встреча с носителем Силы. В дороге. В довольно долгой и дальней. Там, где заходит Орион. Вот видите. — Он ткнул корявым пальцем в пересечение планетарных орбит на таблице. — Она уже случилась. И связана с морем, — с нескромной уверенностью заявил еврей, метнув быстрый взгляд на Александра. Радзивил не оставил этот факт без внимания.

    — Вы думаете, что наши судьбы как-то связаны?

    — Вот поглядите. Видите, здесь случилось то, что случилось. Рождение сверхновой звезды в вашем созвездии, где ее никто и не ждал. Семидесятый год. Замечена было Ауверсом. Я ничего не придумал. Носителем бури и войн называют созвездие на востоке. С ним связано время больших перемен, господин князь. Они грядут не только в вашей достопочтенной жизни, поверьте. — Слезящиеся глаза старика подернулись вселенской тоской.

    — Но как это относится ко мне и моему товарищу? — Князь уставился на Александра. И неожиданно все понял. — Вас крестили в тот самый момент?

    — Да. — Гифт склонился над таблицами.

    — Вы обладаете большой силой, молодой человек. А это ко многому обязывает. — Шломо пытался заглянуть в глаза Гифта. — Вы ведь это уже почувствовали. Вам дурно от азартных игр, вам не нужна выпивка. Вы не болеете, а напротив, легко снимаете боль у других.

    Александр склонил голову.

    — Я прав, но вы сомневаетесь. Тогда вот что я вам скажу. Ваша судьба благодатна, но начинается с жертвенного камня, не так ли? — Александр вздрогнул.

    — Обратите внимание на это незначительное пространство, всего в какие-нибудь четыре градуса шириной. Здесь и вспыхнула Тау Скорпиона. А вот — Змееносец и Жертвенник. Последний храним до и после потопа. — Он помолчал, уткнулся в таблицу и, суетливо считывая, заговорил на малопонятном языке:

    — Вестник богов, сам Меркурий. Луна в этом доме. Сила Плутона. Не принята жертва Большого Тельца… Вас нашли в самом начале месяца мая. Рядом должен был быть посланник. — Шломо уперся взглядом в Александра: — Змея?

    — Довольно. — Лицо шотландца словно осунулось, помрачнело. — Я верю.

    Князь оторопело глядел на каббалиста, не в силах повернуться к юноше. То, что он услышал о его судьбе, показалось князю диким мракобесием, будто на него пахнуло дымом костров человеческих жертвоприношений.

    — В этом юноше нет еще знаний, — сказал каббалист Радзивилу. — Но от вас в какой-то мере зависит: дать их ему или нет. Хранители знаний считают: железо можно превращать в золото, когда солнце находится в знаке Скорпиона. Ваш род, возможно, исполнит предназначенье, так же как и потомки этого мальчика. — Покрасневшие глаза каббалиста слезились, будто старик не спал ночь. — Рожденье сверхновой звезды говорит нам о многом. Грядут времена перемен. Большие кочевья затронут все племена и народы. Изгоями будут не только евреи…

    Он не повышал голоса, говорил с той же скрипучестью, но слова звучали столь проникновенно, что обоим присутствующим в тщедушном старике привиделся облик библейского пророка. Его грустная скорбь коснулась Эдмонда, и в сердце проникла глубокая печаль.

    — Похоже, вы видите то, что ни мне, ни моему товарищу не дано.

    — Пока не дано, молодой человек. — Шломо потряс крючковатым пальцем, словно призывал небо в свидетели. — Всему свое время. Но охранить вас от лютых напастей поможет вот это.

    Старик склонился над резным сундучком. Шкатулка открылась с тугим скрипом, словно петли от старости покрылись густой ржавчиной. Он вынул оттуда два ювелирных предмета из серебра, с одинаковыми прозрачно лиловыми глазками. Перстень он отдал в руки Радзивила, а серьгу передал юноше.

    — Носите! И да хранит вас Бог!

    Жаркое солнце Египта раскалило мостовые, воздух над крышами плавился. Щурясь от яркого уличного света, они еще долго переминались с ноги на ногу, не в силах разглядеть свои талисманы. Лица спутников выглядели недоуменными, они не услышали, как за их спинами брякнул тяжелый засов. В темной лавке колыхнулась тяжелая бархатная занавеска, из ниши вышел высокий дородный мужчина, одетый по последней европейской моде.

    Барон де Менассе все слышал.

    — Теперь нельзя потерять их из виду, уважаемый Шломо.

    Старик грустно покачал головой:

    — Третий мужчина колена — немалое время, господин барон.

    — Ах, Шломо! Нам ли учиться ждать…

    <p>Тень Заратустры (1944-1955)</p>
    <p>(1)</p>

    Влажное белесое марево дышало, змеилось под ногами, проникая в красноватую песчаную почву. Оно выползало из дрыгвы в глубине лесной чащи, обволакивало все, что встречалось на его пути, клубилось над трактом, сбиваясь на обочинах в густое туманное месиво.

    Антон знал и чувствовал дорогу. Он вел под уздцы лошадь, гнедого мерина Серко, флегматично тащившего телегу с десятью пудами хлеба для раненых, ждущих их в больнице Несвижа. На телеге среди мешков расположились Лисек, Тадеуш и Авка. Лисек напряженно сжимал автомат и то и дело оглядывался по сторонам. Поводья были в руках Тадеуша. Ссутулившись, он покачивался на передке грязной телеги и глядел прямо перед собой, словно двигался по узкому прямому коридору. А впереди иноходью бежал доберман Барт. Останавливался, подняв лапу в стойке, принюхивался и снова продвигался вперед короткими перебежками.

    Антон так и не смог найти веской причины, чтобы провести отряд другим, пусть более длинным, но зато и более безопасным путем. Все-таки командир у них — Лисек, и за ним последнее слово. Хутор они уже миновали, нигде никакой засады. «Все спокойно», — отрезал Лисек и решил не обходить город со стороны Слуцкой Брамы. Долго и хлопотно, тем более с груженой телегой. А вот Антон на хуторе почуял неладное. Смутное чувство, как далекий журавлиный клекот. Словами разве выразишь? Ну, недобрый глаз у тетки, что с того? Деревья молчат, даже песка под ногами не слышно — хорошенькое объяснение. Обоз тронулся, и тревога с каждым шагом нарастала. В груди давит от неведомой боли, будто зовет кто-то, будто смертная душа прощается. Комсомолец Антон и не признался бы, что дорогой раз десять материну молитву читал: «Охрани нас, Господи, силою честнаго и животворящего креста Твоего и избави нас от всяких зол и бед».

    Собрать хлеб для раненых было трудно. Не только в городе голодно; даже у многих хуторян на посев едва наберется. Коренному несвижанину договориться с деревенскими проще, чем бывшим военнопленным, которых и в лицо-то мало кто знает. Поэтому и послали с обозом пятнадцатилетнего пацана, сына польского улана Адама Скавронского, и мальчишку-еврея Авку Лещинского. И договориться помогут, и путь верный укажут. Может, потому Лисек и взъелся, что посчитал: начальник больницы больше рассчитывает на не нюхавших порох подростков, чем на него, участвующего в войне с самого первого дня, многократно доказавшего и доблесть, и надежность свою.

    — Стой! — как «Аминь» выдохнул Антон на развилке и резко потянул на себя уздечку. Серко всхрапнул, скосил испуганный глаз, остановился.

    — Холера! — Лисек съехал с мешка и спрыгнул. — Мозги туманом выело? Ну, что еще?

    — Надо идти кружной. Глянь на Барта.

    — Послушай, Антон, мы уже почти что в городе. Если до сих пор нас не «встретили», можно и на твоего пса не озираться. Он на каждую лярву за версту зубы скалит.

    — То-то и оно.

    — Иди к лешему и кружи с ним хоть по болотам. Нас ждут в больнице. Трогай, Тадек!

    Тадеуш не знал, кого слушать. Формально командир — Лисек. Кроме того, они вместе бежали из лагеря под Слонимом. Сколько их было? Пятеро? А сколько осталось? У Лисека — звериный нюх на опасность. Потому его так и прозвали. Однако ж и парнишка, похоже, не промах. Кроме того, Тадеуш кое-что слышал о нем еще от бородачей. Даром, что ли, проводником брали? Если подумать, кто бы лес знал лучше, партизаны или сопляк? Хотя… и мать Антона связной в Щорсовском отряде была. Работала под самым носом у немцев, можно сказать, под их началом, в госпитале. Говорят, образованная дочка библиотекаря в родовом замке князей Радзивилов, Надежда Скавронская с княгиней Ольгой до войны чуть ли не дружбу водила. И еще всякие слухи про нее ходят… Ведьмой напрямую не называют, напротив, все больше с уважением говорят, но… Она ему после операции пере вязки делала. Тяжелое ранение зажило, как на собаке. Тадеуш запомнил глаза Надежды Скавронской. Глаза, прямо сказать, колдовские. Вон и у Антона — такие же.

    — Как прикажешь мне трогать? — не меняя позы и все так же глядя вперед поверх спины мерина, спросил командира Тадеуш. — Поводья-то у Антона!

    Командир вскипел, бросился к лошади. Посыпались ругательства. Наперерез выскочил Авка. Взмолился, останавливая на полпути.

    — Лучше в обход. Антон знает, что говорит. Чего ты заелся?

    — Прочь с дороги! — Лисек рассвирепел не на шутку. — Хочешь — оставайся. Отпусти поводья! — Он клацнул затвором «Машингевера». — И не вздумай догонять. А ты, — рявкнул он Авке, — с нами! Это — приказ.

    Не прошло и минуты, как телега скрылась с густом тумане, а Антон все стоял с нелепой надеждой на их возвращение. Пару раз подбегала собака. Верный и надежный Барт, они привыкли доверять друг другу.

    Антон тихо свистнул и двинулся вперед. Барт выскочил из кустов, дружелюбно виляя обрубком хвоста. Шерсть была мокрой от росы, кончики ушей дрожали как листья осины. Антон обтер пса рукавом и, показав вперед, лукаво произнес: «Кац». Доберман кинулся искать кошку. Лучшего способа дать собаке согреться Антон сейчас придумать не мог. Барт наверняка и сам понимал, что это всего лишь игра. Но она ему нравилась, видимо, с той поры, когда у него был другой хозяин…

    Антон часто вспоминал, как нашел Барта. Это случилось сразу после того, как немец подарил ему книгу.

    По городу лупила тяжелая артиллерия, советские войска были на самых подступах. Немцы, при всей своей педантичности, уходили в спешке, беспорядочно. Антон помогал матери с отправкой раненых в Городею. У ворот ждал госпитальный «Гономак». Главный хирург, обер-лейтенант Ланге, обратился в операционной сестре:

    — Фрау Гифт. — Он всегда называл ее девичьим именем, стараясь обходить ее брачную связь со славянином. — Вы не передумали оставаться?

    — Здесь мой дом, доктор Ланге.

    — Да-да. Понимаю. Тони! — позвал он подростка. — Оставь это себе. — Ланге достал из нагрудного кармана томик Фридриха Ницше и вручил ему. — Каждый понимает его на свой лад, невзирая на все предупреждения.

    По привычке он ухватил Антона за щеку и потрепал. Парнишка чуть было не сорвался послать его к черту со всеми его душевными порывами, но, заметив посветлевший взор матери, сдержался. В общем-то он понимал, что немец никогда ему зла не желал, а если и гонял, то все больше по делу. Иногда Антону казалось, что Ланге подозревает, что мать связана с партизанами. Со временем это ощущалось в среде оккупантов как интуитивный страх чего-то неизбежного. Подросток чувствовал этот страх на уровне необъяснимых флюидов. Во всяком случае, тот же Ланге упорно делал вид, что его это никак не касается, занимался только лечением своих раненых и не лез в другие дела.

    Мать выглянула из окна. Легковуха визгнула тормозами на повороте, и в последний раз застывшей маской горечи и безысходности промелькнуло перед глазами лицо немецкого доктора.

    — Что это у тебя? — Мать прислонилась щекой к плечу сына, с интересом глядя на томик в потертом коричневом переплете.

    Антон наугад раскрыл книжку. За период оккупации его знания немецкого языка окрепли настолько, что он без труда прочитал сложный текст: «Где — дом мой? Я спрашиваю о нем, ищу и искала его и нигде не нашла. О вечное везде, о вечное нигде, о вечное — напрасно!» — Так говорила тень, и лицо Заратустры вытягивалось при словах ее. «Да, ты — моя тень, — сказал он наконец с грустью».

    — Ерунда это все! — Антон захлопнул книжку и вышел из дома. Мать проводила его долгим взглядом. В озерах огромных глаз прятались обреченность и страх.

    На узенькой дорожке у дома он заметил темные пятна крови. След вел к полуразвалившемуся сараю, в который можно было войти не только через дверь, но и со стороны огорода, сдвинув не прибитые доски. Видимо, этим путем и воспользовался тот, кто истекал кровью. Антон замер, обеими руками сжав томик Ницше, как будто это было оружие, которое могло его защитить. Тогда-то и услышал тихий плач. Это был плач раненого зверя. Сердце Антона сжалось, он смело вошел внутрь, спеша на помощь собаке. Животное в темноте глухо заворчало, предупреждая, чтобы он не смел подойти ближе. Антон сел на корточки, понимая, что пес может и броситься. Кроме того, лучше выждать, пока глаза не привыкнут к темноте.

    — Тише! Ну что ты? — как можно спокойнее проговорил Антон.

    Зажигалка, сделанная из гильзы, наконец высекла искру. В углу, на соломенном настиле, лежал, вытянув мощную шею, черномордый доберман. Глаза жутко сверкали, отражая играющий свет бензинового огонька. С ощеренной пастью, он походил сейчас на мифического демона преисподней.

    — Красавец! — восхищенно признался Антон. — Ну что, подпустишь? Ты пока решайся, а я сейчас приду. — Уверенными шагами он двинулся к выходу, но у самой двери резко остановился: — Ты ведь не умирать сюда пришел?

    Пес недоуменно склонил голову набок и заскулил.

    — Ну, тогда я скоро!

    Осколочное ранение шили на нем вместе с матерью. Какими своими снадобьями она усыпила пса, Антон не знал. Его не удивило, что, очнувшись, Барт лизал его руку. Умный пес знал цену собачьей жизни. Оставленный или брошенный, он нашел в себе силы довериться и выжить. Вскоре он начал хозяйничать, иногда указывая Антону должное место в их дружеском союзе. Где бы Барт ни находился, он постоянно был начеку, отслеживая каждый опасный шорох, любой незнакомый запах, и, до тех пор, пока его собачий нюх не подтверждал отсутствие риска, Антона и близко не подпускал, огрызался на полном серьезе.

    Долгожданное вступление советских регулярных войск в Несвиж ознаменовалась шалой радостью вплоть до буйного веселья. В парковые статуи, привезенные из Италии в начале прошлого столетия, выпускались полные обоймы. Автоматные очереди били по вековым деревьям Альбы. Книги библиотеки Несвижского замка князей Радзивилов полыхали в кострах. АН тон делал вылазки с Бартом на развалы кострищ, пытаясь спасти, что мог. Доберман выбирал самые темные участки дороги, прижимаясь к заборам, внезапно останавливаясь. Тогда Антон и уловил его геcтаповскую выучку. Проверить ее было проще простого: на команду «Юд!» он реагировал так же, как и на «Кац!», готовый мгновенно броситься на указанного врага. Только вот ненависти в собаке не было ни к кошкам, ни к евреям. Возможно, именно собака и дала Антону понять, что ненависть — это изобретение человеческого разума. Довольно того, что пес любил Авку, позволяя ему даже фамильярничать в общении с собой. С другими он этого не терпел. Мать? — она не в счет. Вечно у нее на руках больные и хворые птахи, ежики, люди и зверье. И на всех хватает сил и сердца. Того же мать требовала и от него.

    — Антон! Присмотри за Авкой, — вспомнил он ее наказ, и от этого воспоминания стало не по себе.

    Взгляд, напоследок брошенный другом с задка телеги, медленно растворяющейся в тумане, прожигал. В глазах Авки Скавронский заметил ту же покорную безысходность, с которой шли несвижские евреи в рощу на одиннадцатом километре. Шли, как коровы на убой, нескончаемой вереницей по бывшей Маршалковского, позже Иосифа Сталина, теперь Адольфа Гитлера. «Центральная улица всегда верноподданная», — почему-то тогда подумал Антон, всматриваясь в понурые лица. Он видел знакомых, встречал их ответные взгляды, но они были отрешенными и не умели, ему казалось, понять, что же хочет сказать им младший гимназист Скавронский. Вот, с желтой звездой на груди, поравнялся с ним старый сапожник Бухбиндер. «Ах, Антон! Господь создал людей, как я для них свои башмаки. Когда они уже на ногах моих клиентов, как я могу о них заботиться? Так же и Господь более не думает о своем творении». Сказал так грустно и без всякого укора, будто знал, куда идет, а может, просто чуял беду, как сейчас Антон? Но ведь тогда он с божьей и материной помощью уберег Авку от лиха. Почему сейчас не отстоял? И снова в голове звучали слова молитвы. Пусть бы его, но не мальчишку. Ему еще нет тринадцати.

    Вдруг Барт сделал стойку, остановился как вкопанный, подняв лапу. Нос его тянул воздух, в оскале сверкнули клыки. Подойдя вплотную к собаке, Антон придержал его за холку. Гулким эхом в тумане по слышались торопливые шаги. Человек и собака нырнули в кювет.

    — Лежать!

    Шаги звучали совсем близко, метнулись в сторону, потом в другую.

    Антон пытался сообразить, что происходит. Он поглядел на Барта.

    Пес спокойно лежал, но обрубок хвоста весело вертелся, как будто ему нравилась игра в прятки.

    «Авка», — догадался Антон. Только друга мог так встречать Барт.

    Скавронский поднялся, отряхиваясь. Доберман умчался вперед.

    — Чудовище! Пожиратель евреев! — завопил в тумане испуганный Авка. — Лех ля азазел! Антон, ты где?

    — Здесь! — Он вышел навстречу. Барт тянул на себя рукав мальчишки, радуясь не меньше Антона, что тот вернулся.

    — Лисек и меня прогнал с обоза. Иди, говорит, к своим чертям собачьим. Вот я и пошел.

    — Навязался ты на мою голову, — с деланной злостью сказал Антон.

    — Я же больше не прошу тебя меня за ручку тащить…

    — Да уж.

    Казалось бы, прошло не так много времени с того дня, как Антон вывел его и родных в лес. Каким-то чудом мать пронюхала о еврейских чистках. Затемно она растолкала Антона, одевая его сонного на ходу и поторапливая.

    — Пройдешь мимо кладбищенской сторожки к старому склепу. Никому на глаза не показывайся. Ход завален, но ты пронырнешь. Спускайся осторожно. Подземный ход очень старый. Пройдешь сорок четыре шага, поверни налево. Антон! Ты слышишь?

    — Налево… — сонным голосом ответил он ей.

    — Сынок! Ты вечно путаешь право-лево. Покажи рукой.

    — Ну ты чего? — И тут лее он вспомнил, что в лабиринте есть потайные провалы, тупики-капканы, и повторил все сказанное матерью. — Дальше?

    — Там несколько семей. Бабы и дети. Выведешь к озерам. Потом мигом до леса. Идите болотами.

    — Понимаю.

    Перекрестив, она дотронулась до его лба влажными губами и прошептала что-то тихое и надежное, как заклинание.

    — С богом! Молитва матери со дна морского достанет…

    В болотах дети скисли. Ноги увязали в дрыгве. Приходилось выбирать места, где можно перевести дух. В какой-то момент не выдержал Авка. Как только Антон спустил с себя маленькую Полинку, кочующую с рук тети Сони на его плечи, вдруг Авка жалобно попросил взять его за ручку. Но сразу же устыдился и тихо заплакал, заскулил. Антону и самому хотелось тогда ухватить кого-нибудь за руку. «Держи!» — просто сказал он, протянув свою ладонь, большую, словно лапа породистого щенка. Так они и двинулись дальше, пока позволяла топкая жижа под ногами. Сейчас в этом нужды не было…

    К больнице они пришли засветло. Обоз должен был быть на месте. Но ни в гот день, ни днем позже он не пришел, а через неделю течение прибило к речному берегу разбухший от воды труп. По недавнему шраму смогли опознать Лисека. Позже на старом кладбище с покосившейся ограды православной могилки сняли Тадеуша: Одной пули навылет оказалось достаточно. Ни Серко, ни хлеба, ни телеги…

    Все это Антон узнал от следователя НКВД.

    На углу Виленской и Костельной машина, увозившая Антона, притормозила. Пожилой татарин шофер вышел — надо, мол, срочно залить воды в закипающий радиатор раздолбанной полуторки. Якуб Казиятка знал семью Скавронских и даже если бы не лечил у матери свой ревматизм, все равно что-нибудь придумал, лишь бы панна Надежда смогла увидеть Антона.

    В городе зацветали липы, а Антона по-осеннему развезло, хотелось разреветься как ребенку.

    Потом, в лагере под Артыбашем, он сотни раз читал про себя:

    Осень во мне развезла все дороги,
    Утопая в нашей библейской грязи,
    Я готов в ней оставить ботинки и Ноги,
    На одних лишь губах до тебя доползти…

    <p>(2)</p>

    На Бийской трассе развернулось грандиозное строительство. Ударными силами «спецконтингента» Бия должна была соединиться с Барнаульской железнодорожной веткой. Дорога к Горно-Алтайску пробивалась в непролазных скалах, тянулась через Чойские лесоповалы. Взросляки, с которыми приходилось сталкиваться пацанам, старались обходить стороной малолеток, держаться подальше от их непредсказуемости. По каким-то неписаным законам они считались отморозками. И вправду, как скоро заметил Антон, у пацанов было много духа и пороху, а знали и видели они только то, от чего сердца их покрылись твердой коростой, затвердевшей в непробиваемый панцирь жестокости. Многие жили в уверенности, что только так и можно выжить. Другого способа жизнь им еще не подсказала.

    Антон методично колотил мотыгой по твердому сланцу, выбивая из породы щебень. Отворачивая лицо, чтобы укрыть глаза, он сквозь сжатые зубы цедил: «Сливеют губы с холода, но губы шепчут в лад, Через четыре года, через четыре года…»

    — Эй, Скавронский! — послышался голос надзирателя. — Ты что там? Молитву читаешь?

    — Это — поэт Маяковский, гражданин начальник. Пацаны по соседству переглянулись с усмешкой. Антон умел ловко ответить.

    — Ну, Антоха, скажи суке… — заговорщицки подмигнул щербатый подросток, стоявший к нему ближе других.

    — Что вы там шепчетесь? — охранник подошел ближе, встал, устойчиво расставив короткие ноги и заложив руки за спину. — Вслух говорить!

    Антон оперся на кирку. Лиловые, запавшие глаза его посветлели. Память всколыхнула видение: осенний парк замер, в воздухе тянет холодным дыханьем, но ни ветра, ни движения не видишь. Тихо стоят взъерошенные деревья. И вдруг, как проснувшиеся собаки, то в одном месте, то в другом начинают стряхивать с себя листву. Барт принюхивается, поднимает морду и смотрит, помаргивая совсем по-человечьи, в бездонное поднебесье, на тающий след перелетной стаи… Где ты сейчас, верный пес?

    Нет, не стихи Маяковского пришли Антону на ум.

    Пришло другое, из раннего детства. Когда-то он слышал это от деда. Старик раскуривал трубку креп кого самосада, а Антошка залезал к нему на колени, а тот, лукаво поглядывая на внука, выдыхал дым сквозь прокуренные усы. Антошка жмурился от удовольствия и как завороженный слушал заветные слова, словно это было тайное заклинание:

    Слетел багрянец рощ, и в дальний вырей
    Ушел косяк последний перелетных птиц.
    Пора и нам на зимние квартиры
    Пожитки летние без суеты сносить.Оставив сундуки суждений и иллюзий,
    Всю рухлядь серую несбывшихся времен,
    Мы унесем с тобой, как все былые люди,
    Надежды свет и свой последний стон.
    Но может там, за тайным перевалом,
    Пройдя незримый в бесконечность мост,
    Кто был дырой — останется провалом,
    А кто горел, как мы, воскреснет блеском звезд…

    — Да… — вздохнул надзиратель. — Владимир… — он попытался вспомнить, как бишь, поэта по батюшке, но так и не вспомнил, как ни тужился. — В общем — красиво.

    Антон давно обратил внимание, что поэзия на зоне в фаворе. На первых порах он связывал это с сентиментальностью зэков, но по зрелому размышлению пришел к выводу, что здесь она становится тем светом, без которого человек не может жить, особенно в условиях, когда его существование сведено к животному уровню. Стихи помогали ему понимать даже тех людей, которые в привычной лагерной обстановке были наглухо закрытыми. То, как они слушали, и что при этом сквозило в их глазах, становилось для Антона образом глубоко запрятанного, тайного мира души.

    У этой тайны была и оборотная сторона, — Антон это почувствовал па отношении к себе, — его уважали, к нему прислушивались, как если бы он был наделен даром всеведения. Это не было похоже на непререкаемость блатного «авторитета». С ним лишь советовались, и сказанное им никогда не воспринималось как жесткое руководство к действию; скорее, давало толчок для самостоятельного решения по тому или иному вопросу. Но еще Антона не покидало ощущение, что нечто незримое, некая необъяснимая словами сила заставляла его верить в свою звезду даже в самые тяжелые минуты. Зона сводила с разными людьми, и, казалось, была в том какая-то странная избирательность, которую он специально, даже если бы и хотел, программировать не мог.

    Взявшего его под свое покровительство карманного вора Ваську Глазова по кличке Глаз Антон принимал таким, каков тот есть, пытаясь вникнуть в его мир, понять его. Васька был сиротой. Похоронка на отца пришла в сентябре сорок первого, а вскоре во время бомбежки погибла и мать. Рос Васька с такими же беспризорными мальчишками, как и он сам. Воровство не считалось грехом или подлостью. Тут тоже были свои законы: брать то, что плохо лежит, — надо и необходимо. Ловкость и смекалка ценились в этой среде весьма высоко. Профессия вора требовала филигранного мастерства и духа бесстрашия. Виртуозы, обладающие и тем, и другим, считались героями, потому начинали нести ответственность перед товарищами по сообществу, постепенно становясь лидерами преступной среды. Антон не мог осуждать Ваську. Напротив, он его уважал. Иначе и быть не могло: Васька обладал чувством собственного достоинства, никому не позволял его попирать. Он ощущал себя личностью, и это ощущение появилось по мере роста «профессионального» мастерства.

    Васька чувствовал искренний интерес Антона к собственной персоне и отвечал ему тем же.

    — По большому счету, тебе, Тошка, подвезло. Пять лет — это еще мало впаяли. За вредительство могли бы круче. Ты жри давай. — Он придвигал поближе алюминиевую плошку баланды. — Вон тощий какой! Башка у тебя светлая, а дурья. Мне бы твои грамоты, так я бы как сыр в масле катался.

    Как-то Васька затянул Антона в картежную сходку. «Новичкам всегда везет», — успокоил он. Но пришлось ему и самому удивиться. Мало того, что Антошка по-крупняку выиграл, так еще и вару передал Ваське, сказавшись хворым.

    Вскоре у Скавронского и вправду поднялся жар, и с каждой минутой парню становилось все хуже. Насилу оклемался в больничке, а говорить еще долго не мог, заглатывая слова вместе с воздухом. «Сломался пацан», — решил было Глаз, так как Антон постоянно пребывал в какой-то задумчивости, молчал или отвечал на расспросы Васьки односложно, а то и просто кивком головы.

    Но вскоре Васька увидел, что Антон изменился иначе, все наносное отслоилось от него, как ненужная шелуха. Он стал решительней, жестче, научился говорить «нет». Вместе с тем пришло осознание внутренней силы, улавливающей всякие флюиды зла. Именно она не давала ему переступать незримую черту, за которой человек уже не замечает сам, что курвится, разъедаемый ржавчиной собственных страстей. Нигде так выпукло не проявляются страсти, как в среде заключенных, но Антону сам организм подсказывал, что можно, а чего не следует делать. Положившись на свою интуицию, он скоро сделался нужным для тех, кто был рядом, и особенно тем, кто искал защиты и справедливости. Странным образом в бараке прекратились все попытки подминать под себя более слабых, навязать власть силы, авторитета.

    Взросляк мало что изменил в лагерной жизни Антона. Слухи летели быстро, разрастаясь сомнительными подробностями, в их суть он не вникал, но чувствовал, что суеверные уголовники шарахаются от него как от чумы. За его спиной ползли шепотки о дурном глазе, о его способности предрекать события. Он долго держался особняком, пока не сдружился с путейским инженером из Новосибирска. Поначалу старик, как и все в бараке, валил лес, но когда Ландмана перевели чертежником в контору, вслед за собой он перетащил и Антона.

    — Я подскажу, а ты, детка, научишься, — как родного, успокоил он Скавронского. — Раньше, чтоб быть дорожным техником, в училищах пение и гимнастику изучали наряду с Законом Божьим. С этими предметами у меня был, можно сказать, швах. А вот география, черчение и механика — любимейшее дело. Надо сказать, только это мне в жизни и пригодилось.

    По-стариковски ворчливый, Семен Маркович, пожалуй, был единственным человеком, способным внушить Антону трепет. Он обладал энциклопедическими знаниями и зачастую бывал настолько въедлив, что молодой человек не знал, куда себя девать от смущения, если плохо справлялся с поручениями инженера.

    Тем не менее, именно с легкой руки Ландмана, уже на поселении в Горно-Алтайске, он устроился деповским рабочим. Ко времени окончания ФЗУ истек его срок. Переписки он не вел, боясь навлечь неприятности на близких. Кто знает, какие грехи могли бы им приписать? Разве начальник Несвижской больницы не знал, что в пропаже десяти пудов хлеба вины Антона не было? Спасибо, что особисты не накинули ему еще чего-нибудь, типа связи с польскими националистами, и не обратили внимания на подаренный немецким врачом томик Ницше. Тогда он мог бы и шпионом оказаться. А так — просто вредителем.

    Как Скавронский ни приближал в своих фантазиях срок долгожданной встречи с родителями, после освобождения он отправился в Новосибирск.

    Город распластался, как пьяная шлюха на грязном снегу. Неприютный, продымленной, с холодным каменным центром и заиндевевшими окнами в покосившихся хибарах на окраинах. В частном секторе Скавронский с трудом нашел приземистый домик Ревекки Соломоновны Ландман, который она делила с эвакуированными ленинградцами и рабочей семьей из Искитима, подселенной к ней позже.

    — Кто вы? — раздался сонливый старушечий голос за дверью.

    — Я… — Антон замялся с ответом. — Бетси Ландман здесь живет?

    Так, вспоминая жену, называл ее старик.

    Дверь тут же отворилась. Из-за толстых стекол очков на него глядели беспомощно распахнутые глаза, полные страха и надежды.

    — Ну наконец-то! — неожиданно громко, как бы выговаривая ему за опоздание, запричитала она. — Геня еще когда письмо послала, а тебя все нет. Да зайди ты, шмуциг, не студи нам.

    Он отряхнул с себя снег и, когда дверь плотно закрылась, тихо сказал:

    — Меня зовут Антон. Скавронский.

    Встреча была горькой. Он рассказывал, как умирал на его руках Семен Маркович, все по порядку, как она и просила. О том, как Антон заподозрил у старика туберкулез, как изнурял Ландмана кашель, как постепенно, на глазах, покидали его силы.

    — ТБЦ «там» — это верная смерть…

    Антон потупил глаза. Ему было трудно смотреть на жену Ландмана. Проницательная старуха почувствовала, что Антон не может себе простить смерти ее мужа.

    — Тем более в его возрасте… — продолжила она за него. — Вы были очень близки с ним. Спасибо вам, Антон.

    «За что?» — недоуменно подумал он и поднял на нее взгляд.

    — Когда нас касается смерть близкого, мы начинаем винить себя: чего-то не сделали для него, чего-то не досмотрели, упустили из виду… То, что с вами происходит, мне так знакомо. Так что мы почти что родня. — Она смущенно усмехнулась. — Спасибо, что были с ним рядом…

    Впервые за долгое время Антон словно ощутил мудрое присутствие матери. Осторожно, будто боялся спугнуть это чувство, он дотронулся губами до морщинистой, усыпанной конопушками руки. Она погладила его жесткие волосы, со щемящей тоской заметила в черной смоли россыпь ранней седины.

    — Что думаешь делать дальше?

    — Домой пока не могу. Не хочу навлечь на них неприятности.

    Она с пониманием кивнула:

    — Не списывался? Кто там остался?

    — Мать… Жива ли… Вернулся ли отец… Не знаю.

    — Всему свое время, Антонушка. Если хочешь, оставайся пока. Там видно будет.

    <p>(3)</p>

    Жесткая рациональность и внутренняя дисциплина, которые помогли Антону выжить в лагере, заставляли его просчитывать каждый шаг и на свободе. Готовясь к собеседованию с начальником отдела кадров локомотивного депо, в котором еще помнили Семена Марковича Ландмана, он предположил, что придется отвечать на массу неприятных вопросов. Чем изощреннее ложь, тем проще самому в ней запутаться. Памятуя об этом, Антон решил, что будет максимально придерживаться правды. Ну а если, невзирая на то, что сейчас вокруг каждый третий если не сидел, то готовится сесть, в депо побоятся иметь дело с судимым и в работе откажут, он поедет домой.

    Рекомендации Ревекки Соломоновны сыграли положительную роль. Юдин, начальник отдела кадров, сосредоточенно изучил документы и спросил:

    — По какой статье делал ходку?

    Антон выложил все как на духу. Юдин внимательно выслушал и кивнул:

    — Можно было и покороче, жизненную историю выкладывать не обязательно, — широкоскулое лицо кадровика светилось благожелательностью. — Ты иди сейчас, Скавронский, во второй, осваивайся, работай, живи. Ну а тетке своей от меня поклон.

    Он хитро прищурил глаза, поглядывая из-под редких ресниц так, будто о чем-то догадывался, но говорить не хотел.

    Ревекка Соломоновна все еще практиковала свое учительство. Из школы, правда, ушла, когда забрали мужа, но дети продолжали к ней бегать. Она занималась с ними, подтягивала, натаскивала по физике и химии. «Мои дети», — постоянно слышал Антон от нее, возвращаясь с работы. А иногда и заставал ее в окружении школьников за дружным чаепитием. Они бурно обсуждали свои планы, Ревекка шутливо корректировала особенно размечтавшихся, подсказывала, что и как можно устроить. Поначалу Антон отстранялся, забивался в свой угол под зеленой настольной лампой, листал очередную книгу из домашней библиотеки Ландманов, а то и просто накидывал купленный на барахолке тулупчик и уходил.

    — Ты надолго? — испуганно заглядывала в его потемневшее лицо Ревекка.

    — Побродить чуток…

    Сначала заворачивал в привокзальный буфет, и скоро на душе становилось просто и ясно. Что-то большое казалось маленьким, а меленькое, незначительное по трезвости, превращалось в большое, и мир благодушно плавал вокруг него, буфетчица становилась обворожительной. «Хорошо, что сегодня Люська», — по-детски радовался Скавронский, но где-то в глубине сознания лукаво хихикал чертик, грозя пальчиком: «Опять воруешь?» «Да это ж как яблоки в соседском саду!» — оправдывался Антон.

    Просыпаясь в Люськиной комнате, он часто не мог вспомнить, как здесь оказался. За стеной поскрипывали половицы, доносилось шарканье шлепанцев из коридора, а из кухни — бряцанье кастрюль и бормотание радио. Эти звуки большой коммунальной квартиры, где все на виду и все про всех знают, вызывали в нем жгучий стыд. Сколько раз он себе говорил, что пора закруглить эту связь, из которой ничего путевого получится не может?

    Не просыпаясь, Люська сворачивалась клубком, как пушистый зверек, а над крашенными «в ниточку» бровями, появлялась скорбная складка. «Вот-вот заплачет», — пугался Антон, и сердце сжималось от жалости к этому существу, родному и чужому одновременно. Потом он замечал на белой мякоти ее рук вдавленные синяки и ссадины. «Что же я с ней делаю?» — недоумевал Антон, красочно представляя сцены Люськиных ссор с мужем. Он тут же собирался, стараясь как можно тише обуться и как можно незаметней проскользнуть мимо соседкиной комнаты, пока не вернулся Лешка, муж Людмилы.

    Она говорила, что муж запил с тех пор, как стал инвалидом труда. С тех пор они и не ладят. «А вот раньше…» Из-за этого «раньше» она тянула на себе крест отношений с Алексеем, урывая у жизни по мелочевке. Наверное, потому сошлась с Антоном. Ему было безразлично, что она намного старше. Насколько — это знала только она. Сказала бы, наверное, если бы Антон спросил, но он не спрашивал, ему это было неинтересно. Единственное, чего он хотел, — не делать ей больно. Как и почему она его терпит, было совершенно непонятно…

    По сути, он взял ее на абордаж в тот вечер, когда угощал в буфете деповских ребят, обмывая свою первую получку. Людмила суетилась, улыбалась новенькому. Мужики сально шутили, подтрунивали над ним, словно науськивали. В другой раз он бы и ответил, а тут не стал, будто ждал затравки.

    — Точно говорю, она на Антоху глаз кладет.

    Кто-то пьяно рассмеялся. Антона обдало жаром, в глазах потемнело. Он выскочил на мороз, обошел здание, черным ходом длинного коридора по наитию нашел заднюю дверь буфета и сел на какой-то ящик, не имея сил восстановить дыхание. Сердце колотилось так, что, казалось, дрожит и булькает в горле. Дверь распахнулась, и Антон оказался в яркой полосе света.

    — Ой, вы где! — удивилась Люська. Дверь за собой прикрыла и тихим шепотом затараторила, отбиваясь от его настойчивых рук: — Чтой-то вам взбрело? То ли че ли вас не ждут там? Ой, да как же?.. Может, не надо-то?.. Люди-то чего?.. Ой…

    А позже, даже не глядя в его сторону, когда Антон уже сидел за общим столом, спросила бригадира:

    — Иваныч, как дружка-то вашего зовут-то?

    — Никак хочешь, чтоб он тебе с разгрузкой спиртного подмог? — поддел ее бригадир. — А то, гляди-ка, и я сподоблюсь, коли он не отважится.

    — Где, чего надо-то? — Антон встал.

    За столом раздался дружный хохот.

    — Да и не надо. — Люська густо покраснела. — Я сама. Не обращая внимания на ее слова, Скавронский твердым шагом двинулся к знакомой кладовке.

    — Ты че себе позволяешь, а? — семенила следом буфетчица. — Ой, че попало! — Возмущенно звенел ее голос.

    Он захлопнул дверь, сграбастал ее пухлое тело в охапку, сжал так, что баба в руках пискнула.

    — Что ж ты делаешь, медведь лихой… — Чувствуя себя подломленной, она застонала, изнемогая от нахлынувшей на нее нежной силы и грубых ласк. — Как можно? — спросила она непонятно кого, уже не предпринимая никаких усилий оттолкнуть его от себя.

    «Либо ты мужик, либо рохля!» — хотел увериться он в собственной правоте. Потом как ни в чем ни бывало вернулся к товарищам. Веселье несколько подзакисло, мужики вяло покуражились и, не дожидаясь Люськи, засобирались сворачивать застолье.

    — Ты уж ее не обижай, — невпопад брякнул Иваныч, глядя мимо Антона слезящимися, осоловелыми глазами и тупо кивая, мол, слушай меня, я знаю, чего говорю. А на выходе бригадира как прорвало: — Она и так мужиком своим и жизнью битая… А к нам, лютым, — милая, ты это понимаешь?… — Взгляд его блуждал, пытался за что-либо зацепиться. — Нет, не понимаешь. Людмила, то бишь, людям милая. Она ж себе ничегошеньки. А люди кто? Ты, что ль?…

    Пошел, заплетаясь ногами, придерживая то полу шубок, то шапчонку с гнутым ухом и все бубнил невнятное, спрашивал и сам себе твердо отвечал, что — Антон не слышал. Да и не хотел.

    В тот момент он плохо понимал, что с ним происходит. Там, в лагере, все было до прозрачности четко. Он ждал воли. Думал, только придет это время, и он заживет. Пора настала, а жить он, как оказалось, не умел или разучился. В тайнике подсознания ворочалась скользкая мысль, что зона выдавливает из человека жизненные соки. Одни умирают там, другие, что вышли, ходят по воле мертвецами. Антон даже чувствовал этот заплесневевший запах смерти. Так пахнет одежда зэка, камера, бараки, нары, — одним словом — ЗОНА. Человек, пришедший «оттуда», редко сам чует, что от него смердит. А Антон знал это наверняка, к тому же и чем именно — смертью. От этого отделаться не всякому дано.

    Потому и кинулся на Люську, чтоб напитала его жизнью. Что он знал до того о женщине, кроме того, что она дает жизнь? Лагерь и тут пропитал его сознание мертвечиной. Бесполые существа, именуемые женщиной, которых случалось видеть по эту сторону вышек, — лучше бы и не вспоминать. Они появлялись, когда конвою хотелось развлечься.

    Блеклые как привидения и ссохшиеся как мумии, они не предназначались для любовных утех самих охранников. Жажда жизни и любви за колючей проволокой превращалась в увлекательное зрелище, изощренную забаву заскучавших сторожей.

    «Собачья случка — и то лучше, — говорил Семен Маркович. — Там природа, и нет понятий. А здесь… В охране еще и играют на вас, ставки делают». «Как это?» «Ну, кто сможет, а кто нет. Все, гады, обыгрывают: время, условия… Ну, сам понимаешь».

    Тогда Антон твердо решил не принимать участия в этой игре, а на свободе она хвостом и зацепила. После загулов он с головой уходил в работу, в учебу, наверстывая пропущенные вечерние занятия в институте, а главное — Стараясь вымотать себя до изнеможения. Только ощущение грязи, словно он испачкал что-то святое, сокровенное в самом себе, не стиралось.

    Ревекка Соломоновна чувствовала, понимала его состояние, но события не торопила. Как-то, когда Антон готовился к экзамену, она улучила момент и кинула ему мимоходом, вроде и некстати:

    — Занялся бы ты делом.

    Антон так и застыл с рейсфедером в руке. Как кипятком его облили. Он тупо уставился в чертеж, стараясь не поднимать лица, залитого краской. Она подошла и села напротив, скрестив руки на груди, совсем как это сделала бы мама.

    — Мне надо домой… — наконец признался он себе.

    Он боялся ехать туда. Зная, что заклеймен — справедливо или несправедливо, — он боялся позора, стыда стариков за сына. А то, чего боишься, непременно будет преследовать везде. «Какая, черт, разница, в каком оно варианте?» — подумалось ему.

    — Встряхнись, Антончик. Ты все делаешь правильно. Ну, почти все… — Она смутилась и отвела взгляд. — Тебе, детка, надо всему заново учиться. Дышать. Жить.

    «Именно так! Как же мне самому это в голову не приходило?» — Антон закрыл лицо руками.

    — Знаешь, как в древности говорили? «Помоги нести крест другому — облегчишь и свою ношу…» Тут есть своя правда, Антончик. А то, по-твоему, вот я? Как бы иначе выжила?…

    Простым разговором старушка заронила в его сердце доброе зерно. Во всяком случае, он перестал прятаться от себя. Начал взвешивать каждое свое чувство, проверять его подлинность. Твердо решил прекратить встречи с Людмилой. Больше никогда бы к ней не пришел, не увидал бы ее, но…

    Как-то после смены Иваныч выловил Антона у проходной. Если уж в цеху не стал подходить, значит, приготовил что-то особенное. Вид у бригадира был озабоченным.

    — Случилось что?

    — Случилось! Только уж не заводись особенно. Кто-то Лехе про его жену да про тебя навякал. Чего — не знаю, только бабы твоей уж дня три на работе нет.

    Антона затрясло. Что делать? Ехать к ней домой? Можно еще больше наворотить… Он решил забежать в буфет. Люськина сменщица Катька наверняка в курсе всех сердечных дел закадычной подружки. Она не раз давала ему это понять: то кокетливо, вроде как в шутку, то осуждающими косыми взглядами. Антон видел за этим особые знаки внимания, но принимать их принципиально не хотел, хоть и понимал, что тем самым лелеет в Катьке своего недруга.

    На сей раз ей хватило гибкости и душевной щедрости стать наперсницей и советчицей:

    — Как это не вмешиваться? Чтоб он ее порешил? Леха неделю ее молотит. Она и выйти-то не может: закрыл ее, оглоед. Пока соседей нет, сам скоренько до магазина слетает, чтоб было чем налакаться, и начинает вспоминать обиду. — Катька заелозила, глазки забегали.

    Антон насторожился. Едва различимый дребезг голоса или увиливающий взгляд приятельницы заставили его сжаться в комок и сфокусироваться на предстоящем решении. Он не чувствовал, что Людмила именно та женщина, с которой он хотел бы идти рука об руку вперед. Он еще не ведал, не имел даже смутных представлений, куда влечет его судьба. Предложить женщине усыпанный терниями путь, не имея уверенности, что он обязательно должен упереться в звезды, — он не имел права. И все же отчетливое понимание своей вины перед той, которая стала ему близкой, держало его мертвой хваткой за горло. Он попытался отстраниться от всех своих эмоций, отслоиться от самого себя.

    Еще дорогой его коснулось неуловимо знакомое, ясное видение того, что произошло. В автобусе, битком набитом пассажирами, как килькой в томате, он уже не замечал ни давки, ни людей. Как в тумане проплыл перед внутренним взором натюрморт за столом Люськиной комнатухи и две склонившиеся фигуры: одна мужская, приземистая, другая — женская. Последнюю он узнал — Катерина. «Шептунья, глупая и завистливая», — с горечью подумал он, но тут же засомневался: не было ли это связано с неприятным впечатлением от разговора с нею? Антон сбросил с себя острое желание наказать наушницу. В конце концов, она — лишь следствие, но никак не причина.

    Дабы не залезать в более глубокие дебри сознания, он заново постарался подняться над собственным «я». Антон закрыл глаза, остановившись посередь тротуара так резко, что чуть не сшиб с ног налетевшую на него прохожую. Женщина вскрикнула, ругнулась, обернувшись, и побежала дальше.

    Когда Скавронский открыл глаза, возле него не было ни единой души, хотя обычно улица всегда была полна народу. Через некоторое время с ним поравнялся инвалид, передвигающийся на доске с прикрученными подшипниками.

    — Что, браток, хреново с перепою или как?

    По его тревожному взгляду Антон понял, что фронтовик все это время наблюдал за ним. Это человеческое небезразличие, неспособность остаться в стороне, если кому-то рядом плохо, стало тем толчком, которого Антону и не хватало для душевной ясности.

    — Спасибо, отец. Теперь все как надо…

    Он и в самом деле уже знал, что грядет и как следует себя вести. Тревоги не было. Всякая чувственная муть отошла на задний план. Он преисполнился необъяснимым спокойствием духа и той радостью, которые вместе определяют не только следующий шаг, но и весь план бытия. Иными словами, Антон уловил свою ноту, ощутил внутренний стержень в самом себе.

    Он поднимался по обшарпанным ступеням лестницы, узнавал знакомые запахи, но они были уже новыми. Он слышал привычные звуки коммунальной квартиры, но и это воспринималось как совершенно иное — из другой жизни. «Алексея дома нет», — как-то само собой возникло в его мозгу, но к этой мысли он остался равнодушен. По большому счету, не имело значения — дома тот или нет. Антон не торопился: и времени, и терпения дождаться соперника у него бы хватило.

    Открыла ему соседка Шура.

    — Уходил бы. Сейчас Шалый вернется. — Небрежным движением она толкнула Антона в грудь, пытаясь захлопнуть перед носом дверь. — Иди, ну…

    Скавронский воткнул носок сапога в проем, наперев плечом на дверь. Шура уже обеими руками уперлась в Антона, с кряхтением выталкивая его вон.

    — Да что ж ты настырный такой… Тебе ж хуже будет…

    Он расхохотался:

    — Пусти. — И легко отодвинул ее.

    От неожиданности Шура шарахнулась в угол. С грохотом полетели стоящие торчком лыжи и санки.

    — Открой, — приказным тоном потребовал Скавронский, стоя у двери комнаты, зная, что Люська все слышит.

    За дверью раздался шорох. Она молчала. Антон осознал ее страх, как нечто материальное, повисшее в тишине.

    — Открывай, милая, — ласково произнес он. — Так надо. — Голос его был спокойным и решительным. — Вместе шалили, так и подождем его вместе. Ты ведь понимаешь, он не должен быть извергом…

    Насколько он попал в точку, Антон понял, увидев ее отекшее от побоев и слез лицо.

    — Как же так? Что ж ты не позвала?

    Он привлек ее к себе, стараясь не причинить лишней боли. Она отворачивалась, пыталась прикрыться рукой. Вдруг вздрогнула: на лестничной клетке послышались шаги. Любопытная соседка, тупо уставившаяся на них, сразу юркнула в свою комнату.

    Алексей Шалый оказался кряжистым мужиком. Костыль ему был без особой надобности, его он волочил за собой по полу, хотя при этом тяжело оседал на ногу. «Он не чувствует за собой никакой ущербности, скорее хочет, чтобы другие его считали обиженным судьбою, убогим», — мгновенно пронеслось в голове у Антона.

    — Ну что? Будем знакомы? — жестко сказал Скавронский, не давая Лехе опомниться. — Чего ж на бабе вымещать, что сам слепить не можешь? Извиняться, что у меня получилось, — не буду, не жди. А хочешь с кого спросить, начинай с меня. Вот он я. Антон Скавронский. Или передумал?

    Алексей набычился, покраснел. Небритые щеки набрякли, ноздри раздулись, издавая шумное сопение.

    Заметив, что Леха ухватился обеими руками за костыль, Антон скорбно вздохнул. Мужик двинулся на Скавронского, пригнув голову, будто только о том и мечтал, чтобы боднуть того. А Антон стоял как вкопанный, только глаза странно поменялись в цвете. Сделались мутными. На губах заиграла кривая усмешка. Людмила, готовая уже кинуться наперерез, с удивлением вдруг увидела, что Алексей, как от внезапной боли, сморщился, вжал голову в плечи, выронил костыль и рыхло осел на табурет, хватая ртом воздух. Перхая, сглатывая слюну, он не мог ни закричать, ни позвать на помощь. Жилы на висках надулись, глаза налились кровью. Антон склонился к его уху.

    — Ты меня слышишь? Вижу: слышишь. Ну так если еще раз руку на нее поднимешь, пеняй на себя. Больше не вздохнешь. Понял? — Леха хрипел, глаза в ужасе выкатились, по щекам сползала слеза. — Вот и хорошо, что понял.

    Не оборачиваясь, Антон пошел к выходу. Он не видел, как заметалась по комнате Люська, как капала вонючую микстуру, как дрожала ее рука. Не слышал, как дребезжала склянка об стакан, как хлюпала она носом. Все гудело и плавало вокруг него. Он дернул ворот. Скорей на воздух. Здесь душно… Но на пороге резко остановился, уставившись в половицу, произнес:

    — Не ищи меня, Люся. А ты, дурень, пить бросай. Плохо тебе от этого.

    Кивнул сам себе и пошел, погруженный в мысли, по сторонам не глядя.

    <p>(4)</p>

    Год пробежал для Антона как одно дыхание. Не коснулись его ни горе, ни ужас, охватившие всех после смерти вождя, ни общее смятение при мысли: что ж с нами теперь будет. Они с Ревеккой только переглядывались, прослушивая сводки информбюро, но ни словом друг с другом не поделились.

    Антон успешно перешел на третий курс Новосибирского института инженеров путей сообщения, упивался мечтами об электропоездах будущего, работал, как и прежде, в депо, а свободное время все чаще уделял ученикам Ревекки. Вскоре он втянулся в репетиторство.

    Учительство увлекло его, заставляя усиленно работать память: словарный запас английского и немецкого, на которых он свободно болтал еще в раннем детстве с матерью и дедом, за последние годы изрядно истощился. Помогая кому-то из старушкиных школяров подтянуть хвосты по языковым предметам, он удивлялся тому факту, что учитель в первую очередь учится сам, обновляясь в потоке нового времени и возрождая в себе юность. В прошлое канули дни, исполненные чувством безысходности. Он жил в предощущении счастья и радости, будто он подошел к заветной черте, переступи которую — расцветет весна и пробьются небывалые силы. Ревекка Соломоновна даже обратила внимание на то, что дети начинают подражать его жестам, цитируют его слова, стараются щегольнуть друг перед другом знанием поэзии, так любимой Антоном. Поначалу он было испытывал некоторую неловкость перед старой учительницей, будто перетянул на себя то, что по праву принадлежало ей. Однако Ревекка не преминула рассеять его сомнения по этому поводу:

    — Если ты будешь мыслить себя квартирантом в моем доме, так и не такое в голову придет.

    Сказала невзначай и уткнулась в старые письма.

    — Кто же я для вас? — подсел к ней Антон.

    Он чувствовал, что давно назрел разговор, в котором он узнает что-то о ней и о старике Ландмане. Ну, а если и не так, если она и тут осторожно промолчит, то он сумеет ей выразить хоть сотую долю благодарности за приют.

    Она поправила покосившееся пенсне на носу. Жест был изящен, если бы не ветхость конструкции. Выглядело это забавно: строгая дама с аккуратной стрижкой седых волос и криво сидящие на носу толстые линзы. Глаза казались непомерно огромными, но разъехавшимися в разные стороны. Антон улыбнулся и снял с нее окуляры, чтобы подправить болтики.

    — Ты что-нибудь слышал о «ядерном поясе Берии»? — неожиданно спросила она.

    Антон напряженно застыл. В лагере он слышал кое-что о планах вождей по «тотальной защите» страны. Подспудно муссировались слухи о малопонятной в своей безграничности энергии атома. Антон знал, что многие проекты разрабатывались в закрытых за колючей проволокой КБ. К работе привлекались лучшие силы и мозги. Только вот уместно ли слово «привлекались», если трудились они на благо страны приблизительно в такой же зоне, которая выдавила из жизни старика Ландмана? Если связать в один узел лишь поверхностные знания, слухи, — один другого страшней, — и все последние события, включая смерть усатого Шошо и последовавшую вскоре ликвидацию «серого кардинала», картинка получалась и вовсе непривлекательной для рядового обывателя. Но при чем здесь Ландманы?.. У Антона внутри похолодело.

    — В тех краях моя дочь. Лиза. Училась в Москве на химико-технологическом. Вышла замуж за своего же однокурсника. Очень способный мальчик. И это не прошло незамеченным. Лиза скоро почувствовала, что их перспективностью интересуются не только в деканате. А над Семой уже нависла угроза. Я очень боялась, что нашей девочке тоже придется хлебать баланду, потому дала ей знать, чтобы она, если понадобится, отреклась от нас. Все-таки Лиза исхитрилась передать весточку. Из ее слов я поняла, что она со своим мужем Володей работает на особом военно-стратегическом объекте

    — Она писала из Москвы?

    — Если бы… Не было никакого письма. Передала весточку с добрым человеком. Сейчас уже и не знаю, с добрым ли. Через месяц арестовали Сему…

    — Вы догадываетесь, где она находится?

    — Была в Невьянске.

    — А что если поехать, как-то выведать на месте?

    Антон понимал всю абсурдность вопроса. Если она не сделала этого до сих пор, наверняка у нее есть еще какая то информация…

    Ревекка Соломоновна печально вздохнула:

    — Теперь это закрытый город. Там бывал один мой знакомый еще в войну, во время эвакуации. Сам он работал на оборонном заводе в Нижнем Тагиле. В Алапаевск и Невьянск иногда ездил на рабочем поезде выменивать продукты. Во время войны, говорит, по Северному Уралу проще было передвигаться.

    От Антона не ускользнула ее оговорка. «Говорит» она употребила в настоящем времени. Он прикинул, кто мог быть этим человеком, с кем она так близка. Но мысль ускользнула в другое русло. Антона как осенило.

    — Послушай… — неожиданно перешел он на «ты», — рано или поздно их работа будет завершена, так?

    Она взглянула на него, не понимая, к чему это он клонит. Но его просветлевший взор сулил надежду, и Ревекка Соломоновна заинтересованно склонила голову, обратившись в слух — что скажет Антон.

    — Наверняка, — он продолжил после минутной паузы, понизив голос до шепота, — они дали секретную подписку. Тогда их должны перевести в другое место в соответствии со «списком минус сто один».

    — Как у тебя?

    — Как у многих «бывших»…

    — Но Лиза не была даже ссыльной!

    — Неважно. Это — та же зона, понимаешь? Статья не значится в уголовном кодексе, — грустно усмехнулся Антон, — но она не менее строгая, хотя и ей выходит свой срок. В Москву они уже не смогут вернуться. Куда им остается податься? Подумай…

    Ревекка Соломоновна молчала, погрузившись в размышления. Несколько раз оглядывалась с опаской на дверь, будто ожидала кого-то там увидеть.

    — Ты кого-то ждешь? — намеренно спросил Антон, чтобы вывести ее из безотчетного состояния страха.

    Прилипчивое чувство. Это Антон хорошо понимал. Страх, возведенный в культ, стал частью жизни. Сознание, попавшее в зависимость от страха, превращается в сознание раба.

    — Я что подумал, — сказал Скавронский, прерывая затянувшееся молчание — существуют ли люди, не имеющие инстинкта страха?

    Ревекка Соломоновна понимающе улыбнулась, потрепала по матерински Антонов загривок:

    — В детстве я верила, что такими родятся служители ада. Но разве ты веришь в сказки?

    — А как же! В жизни всегда есть место чуду…

    — Я тоже еще не забыла: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», — заметила его саркастический тон Ревекка Соломоновна. — Мой дед был раввином в местечке с добрым именем Мир. От него я слышала множество преданий моего народа. Древние наивно полагали, что ад находится за «темными горами», даже подробно описывали его пределы. В вечер исхода субботы мой дед до крайности затягивал молитву, следил за тем, чтобы сыновья покойных в течение всего траурного года читали ежедневный кадиш за упокой души. Читал сам, потому что верил: таким способом можно облегчить жизнь грешников после смерти. Но не забывал напоминать людям и о живых. «Разве мы не раскрываем аду наши сердца еще при жизни?» — так говорил он, а я все думаю, не завладел ли сегодня ад миллионами сердец? И в какие сети улавливает он нас? Могу ли я освободиться от страха, пока мне есть за кого бояться? Когда-то я строила планы, как буду отогревать Семена, чем кормить, лишь бы вернулся, а он умер. И ты был рядом с ним, потом пришел в дом мой, сегодня дал мне надежду, о чем, может, сам не ведаешь. И в этом тоже провидение Божие. Назови как хочешь, но я знаю, откуда теперь ждать вестей. Володя, мой зять, родом из Туркестана. Дожить бы…

    «Удивительно переплетаются судьбы», — думал Антон. Мысли его были сумбурны. Взбудоражило и название местечка, и рассказ о раввине, при этом он почему то видел его в образе своего родного деда Александра. Воспоминания нахлынули на него, Антон силился уловить какую-то непознанную логику между ними и историей, рассказанной старой женщиной. Казалось, он никак не может зацепить чего-то важного, словно искал ключик к тайному шифру судьбы.

    До этого разговора Антон и не подозревал, что его отношения с Ревеккой Соломоновной под ретушью быта, обыденности имеют столь важный глубинный смысл. Ее откровенность приоткрыла завесу, за которой крылась тайна женской веры и преданности. То, что он до сих пор воспринимал в своей матери как данное природой, как само собой разумеющееся, и чего не видел в других, открылось новой гранью. Спасибо этой женщине, убеленной сединами, но полной любви.

    Не скрывая своего удовольствия, Ревекка Соломоновна заметила, что в Антончике просыпается трогательная мужественность, зрелая мудрость. Она все чаще перекладывала на него свои заботы. Бывало, правда, что и съязвит:

    — Меня в старые пончохи не списывай! — махала на него ручкой. — Без ложной скромности признаюсь: я для тебя кладезь знаний.

    — И когда же ты их успела накопить? — Антон крепко обнимал ее, заглядывая через голову в кастрюльку, предвкушая, судя по вкусным запахам, замечательное яство. — Впрочем, ты права: я еще не научился делать рыбу-фиш…

    — А вот это тебе зачем знать? Приведи жену, пусть она и учится…

    Об этом Антон даже и не задумывался. Перипетии семейной жизни рисовались ему обязательными сценами супружеских перебранок с битьем посуды. Может, именно потому он так решительно перечеркнул свой роман с Людмилой. Ее он не видел почти год, старался и не вспоминать. В буфет не заглядывал. Все, кто догадывался о его прошлой связи с ней, сами собой выпали из поля зрения. Один уволился, кто то перевелся в другой цех. Иваныча видел лишь изредка, да и то когда тот стрелял у Антона до получки, а так — обходил его стороной. Теперь Антон сам стал бригадиром звена. Хлопот хватало и с мастерами, и их учениками. Иногда позволял себе расслабиться. Тогда и случались у Антона бурные романы с девчонками из институтского общежития. Но захватывали такие романы от силы на неделю, а вскоре ему становилось до оскомины скучно. Все сводилось к брачным играм, заведенным по одинаковому ритуалу. Однообразие кокетства, застолья, даже одни и те же песни, что пелись все одинаково дурными голосами, будто все их достоинство заключалось в том, что за версту слыхать. То же сквозило и в отношении женщин к нему. Почему то каждая норовила выставить его «своим» перед всеми, пройтись с ним напоказ. Антон всякий раз надеялся, что сумеет привнести в эти игры какую-то изюминку, сделать их увлекательными и интересными, но чаще уже через час знакомства ощущал себя фигурой исключительно декоративно-прикладной.

    Однажды после танцев он провожал двух девушек. Спроси его завтра, так не вспомнил бы, как зовут обеих. По дороге девушки рассорились, неожиданно одна накинулась на другую, предположив, что та несправедливо заняла в сердце Антона больше места.

    — Я любила — ты отбила, так люби облюбочки! — и вцепилась на глазах Антона в подружкину прическу.

    Скавронский оторопел, не понимая, что делать и как дать понять, что подобные «огрызки счастья» его мало прельщают. Чем дальше, тем меньше ему хоте лось окунаться в любовный омут, скрывающий суетные интриги и дрязги. Все это сильно смахивало на мышиную возню, и он подавлял в себе желание и стремление найти ту, в которой проглядывали бы черты сходства с матерью. Но довольно было уловить хотя бы ноту родного голоса или заметить отдаленное внешнее сходство, как Антон входил в раж, проявляя в ухаживании чудеса куртуазности. Вскоре о нем поползла молва как о неисправимом сердцееде, что, разумеется, еще больше притягивало к нему внимание слабого пола.

    Лучшим способом скрыться от навязчивого внимания, как присоветовала Ревекка Соломоновна, — стать домоседом и заняться самообразованием. Антон все чаще стал прибегать к этому простому, но действенному методу. Открыл для себя Новосибирский оперный. Балетная труппа потрясла его. Феерически воз душные танцовщицы из кордебалета казались ему эльфами. Он тратил время и деньги на поиски цветов, не пропуская ни единой премьеры.

    Дома он перечитывал техническую литературу. Иногда накатывало романтическое настроение, и Антон упивался поэзией. Со временем он почувствовал, как крепнет в нем жизненная сила, временами он казался сам себе неуязвимым от житейских невзгод и дрязг.

    И все же совершенной защиты не существует. Это Антон понял в один их тихих весенних вечеров.

    Скавронский сидел с соседской Наташкой над уроками.

    — Антон, извини… — тронула его за плечо Ревекка Соломоновна, склонившись к самому уху. — Там тебя спрашивают.

    — Кто? — Это было неожиданно, так как к себе Антон никого и никогда не приглашал.

    — Не представилась. — Старуха покачала головой, выражая больше озабоченность, чем недовольство.

    Скавронский встал, но вернулся к столу, чтобы занять на время его отсутствия девочку.

    — Ты пока переведи до конца, — он указал строки в томике Гейне: — потом сравни со стихотворением Лермонтова. К моему возвращению ты должна найти коренные отличия в текстах.

    Во дворе, присев на бревно у поленницы, ждала Людмила.

    — Здравствуй, Тоша. Не ждал?

    — Зачем ты здесь? Я ведь просил не приходить сюда.

    — Уезжаю я скоро. Под Прокопьевск. Вот, пришла попрощаться.

    — У тебя все нормально?

    Антон полез за папиросами. Долго не мог прикурить. Рука была нетвердой, огонек на ветру гас. Люська отвернулась.

    — Все, да не все. То ли че ли не слыхал? Катьку-то, сменщицу мою, забрали аж на следующий день. Ты как нас с Лехой «примирил», — она криво усмехнулась, — ее и замели. Под растрату подпала. Ну, а мы — мы че ж? Дом, вон, в деревне купили. Сам то меня не бьет, не подумай чего. Поедом не жрет, как прежде. Не пьет он, Антон. Боится, че ли? Как супротив мне че гавкнет, так задыхивается…

    Люськины вести оглоушили его. Он стоял как истукан, не чуя, что озяб, только широкие штанины модного покроя надувались на ветру. Промелькнувшее подо зрение, что Катерина и была той самой, что нашептала Лехе про них, застыло тягостной виной перед ней. Он не хотел ей неприятностей. Его руки под коротким рукавом «бобочки» подернулись гусиной кожей.

    — Вижу, у тебя опять глаза мутные, ненормальные, как тогда. — Людмила неожиданно приникла к нему, обхватила шею руками и, совсем по-щенячьи прискуливая, заблажила: — Наколдуй, Тоша, чтоб ребеночка мне зачать. А то, хочешь, без волшбы напоследок сделай! Я ведь люблю тебя, век благодарная буду… И ниче от тебя боле не надо… — Она внезапно стала сползать к ногам Антона. — Оставь памятку по себе. Чтобы глазки твои, руки твои…

    Хватаясь за его брючины, она целовала его, Антон барахтался, вырывался из этих объятий, разжимал цепкую хватку на своем запястье. Чтобы не потерять равновесия и не упасть тут же, он отшвырнул ее от себя. Людмила упала на проталину, распласталась и громко завыла, как скаженная.

    Скрюченные пальцы скребли талую землю. Антон застонал, отвернулся. И в этот момент увидел в своем окне распахнутые глаза Наташки, с ужасом взирающую на всю эту сцену. Поймав его взгляд, она резко уткнулась в книжку, обхватив голову руками.

    — Встань, Люся, прошу тебя, встань. Что же ты с собою делаешь?

    Люська перехватила его искоса брошенный на окно взгляд. Медленно поднялась, приговаривая злым шепотом:

    — Ах, вон он че… То ли че ли у тебя уже новая подстилушка? Глядь-ка, совсем новенькая, прямо-таки от сиськи отлученная. Ну че попало!

    — Что ты городишь?

    — Мне че теперь городить-то? Только и она пусть, как я, проклятая будет. — Люська швырнула в окно ком земли. — Тогда поймешь, зачем к тебе приходила.

    Она смачно плюнула ему под ноги и пошла со двора, чуть покачиваясь, хватаясь руками за штакетины забора. Ни разу так и не обернулась. Догонять, извиняться неизвестно за что? Он провел ладонью по лицу, как если бы и оно было оплевано, тяжело вздохнул. Сам виноват…

    Как только Людмила скрылась в переулке, Антон подошел к водопроводной колонке, засунул голову под струю ледяной воды. Но дурной осадок от встречи все же остался. С потерянным видом он вошел в дом.

    — Ты что такой мокрый? — всплеснула руками Ревекка Соломоновна и тут же съязвила: — Я и не заметила, что дамочка с собой ушат прихватила. Иди утрись.

    Сама она проскользнула в сени. Антон услышал, как за спиной скрипнули петли входных дверей. Он внимательно смотрел на Наталью. Что она видела?

    При всех обстоятельствах, вряд ли девочка поделилась бы своими впечатлениями с ним. Она была и без того стеснительной, что нередко затрудняло их занятия. Жила с матерью и сводной сестрой в доме Ландманов еще со времен эвакуации. Отец, морской пехотинец, погиб в Кронштадте, чуть ли не в первые дни защиты Ленинграда. Родившуюся дочь так и не увидел. Наталья знала о нем по рассказам, давно превратившимся в легенду. Замотанная работой и детьми, мать личной жизни так и не устроила. Старшая сестра воспринимала младшую с ревнивым чувством постоянного соперничества.

    Ни одной из них Антон предпочтения не отдавал, обеих по случаю баловал, возился, придумывая всяческие игры, шарады, когда девчонок оставляли на него. Наталья, пока была помладше, росла сорванцом. Куда с большим удовольствием училась свистеть по-разбойничьи в четыре пальца да кидать в нарисованную на двери мишень столовые ножи Ревекки Соломоновны. Антон был для нее непререкаемым авторитетом. Старшая Лиза посмеивалась над сестрой, подначивала, наверное, потому Скавронскому иногда казалось, что Наташка немного побаивается его.

    После того как она буквально на глазах вытянулась, в ней появилась смешная застенчивость, будто она испытывала неловкость от своих выпирающих коленок на длинных ногах и худых ручонок, непослушных, не подчиняющихся ей. Она без конца что-нибудь плела, не зная, куда их девать. Кисти китайской скатерти, сохранившейся у Ревекки, наверное, со времен потопа, постоянно заплетались в косички.

    Но сейчас ее прозрачные руки были сжаты в кулачки.

    — Ну что? — Антон устало опустился на табурет рядом с нею. — Перевела?

    — Ни строчки… — неожиданно призналась Наташка. — Я не туда смотрела.

    На щеке появилась забавная ямочка улыбки. Не покривила душой… Антону стало приятно и светло. В этот момент он больше всего хотел спрятать маленькую Наташку, укрыть, чтобы не коснулась ее уличная грязь, чтобы слова Людмилы не задели ее детской чистоты.

    — А слышала что-нибудь?

    — Не-а. — Она быстро замотала русыми косами из стороны в сторону, Антон успокоился, хотя лукавинка в ее глазах и улыбке проскользнула.

    Сосредоточиться на уроке он уже не мог, до и по всему было видно, что Наталью не соберешь, не сконцентрируешь внимание на занятиях. Антон шутливо нахмурился и, как проделывал когда-то с ним дед Александр, раскачал Наташку вместе со стулом, ревя нараспев грозным басом:

    В душных тавернах Тарсуса,
    Разбив ледяные на сердце торосы,
    Пьют виски за синее море
    Хмельные от штормов матросы
    Пьют джин, запивая мадерой,
    Сорвав все концы от причалов,
    Чтоб так же на суше не в меру,
    Как в море, волна их качала.
    С матросами сидя у стойки,
    Мы пьем за бескрайние дали,
    Чтоб горя не знали красивые польки,
    Чтоб мы, белорусы, не знали печали.
    Трезвее синеющей льдины
    Нам бармен подносит стаканы.
    — А что тебя, парень из Гдыни,
    Загнало в далекие жаркие страны?
    — А что тебя, друг из Полесья
    Загнало в глухие пустыни?
    — Чужая тоска в поднебесье,
    И зов в облаках журавлиный…
    Над Андами кондором взмыть бы,
    Промчаться над джунглей грозою,
    Но где б ни витать и ни быть бы,
    Чтоб выпасть у дома росою.

    Девочка затаила дыхание. Широкие глаза смотрели мимо Антона, далеко, в пространство за окном, она размечталась, странствуя где-то в сумерках. Вдруг, заметив на себе его изучающий взгляд, встрепенулась как испуганная птица, смутилась, зарделась румянцем, покраснев до мочек ушей.

    — Вот бы — в жаркие страны… — как оправдываясь, сказала она.

    От этих слов на Антона навалилась такая тоска, что захотелось напиться, ничего не помнить, не думать о потерянном доме. Чуткая Ревекка Соломоновна заметила его изменившееся настроение и, проводив после ужина девочку в свою половину дома, ненадолго задержалась, зацепившись языком с ее матерью. Вернулась она с бутылкой вишневки.

    — Что-то я как простуженная сегодня. Давай-ка приложимся. Уважь старуху.

    Она еще посуетилась, накрывая нехитрую снедь. Нагрела вино до закипания, бухнула туда сушеных ранеток и чего уж там еще, Антон не видел, однако получился знатный глинтвейн.

    После первого же стакана вдохновенность Антона резко увяла. Скавронский рухнул на свой узенький диванчик и забылся в сладкой дреме. Вроде Ревекка еще долго не спала, жгла масленку в своем закутке, что-то шептала, мерно раскачиваясь взад вперед.

    «Поминает мужа», — подумал было Антон, но видения захлестнули его, комната растворилась, открылся проход в стене, за которым — каменные столбы древнего святилища, низкие пещерные своды. Блики пламени — откуда оно исходит? Антон не может, как ни старается, повернуться, — лижут непонятные письмена на стене. «Может, это одна из комнат в Радзивильском подземелье?» — спрашивает он сам себя, но места не узнает, а только видит, что из глубокой ниши за колонной поднимается тень, огонь высвечивает приближающийся образ. Он узнает деда Александра, и тут же приходит удивление: тень одна, но дед — не один. Рядом с ним кто то есть, едва видимый в призрачном сиянии. Антон изо всех сил старается проснуться, чтоб увидеть, силится открыть глаза шире. Пространство вибрирует, и плавают в нем туманные силуэты: Александра с рассыпавшимися по плечам прядями длинных волос и мальчика — подростка. Озерная глубина их лучащихся глаз притягивает, в них хочется потеряться, утонуть. Антона охватывает восторг, накатывает безмерная сила. Только дед вдруг хохочет: «А жена где твоя?» Антон недоуменно оглядывается по сторонам. Ему и самому бы знать. А дед улыбается, мол, глупый, не понимаешь, потому что не пришло еще твое время удивляться. Все это беззвучно, словно изнутри.

    — Да кто же она? — вскрикивает он во сне.

    Вскинулась даже Ревекка Соломоновна:

    — Ну что ты, тише, детка, рано еще.

    Видение тает; на грани реальности и сна, краем сознания Антон замечает что то в руке деда: переливающимися огнями искрятся два камня. Свечение их меняется в спектре цветов, становится то нежно-голубым, то отдает зеленью, то розовеет до лиловости. От камней бьет двойными лучами, они пересекаются в отражении на стене, открывают пространство так, что пещера уплывает вместе с высеченными письменами. Все медленно тает, а вместе с тем исчезает видение, растворяясь в лунной радуге. Она расползлась по всему небу от края до края, а в центре — яркая полная луна изливает в окна свои колдовские чары. Антон просыпается. И памяти остается как врезанная одна только фраза: «Сон твой и видения твои на ложе твоем».

    Скавронский подскочил, включил настольную лампу, начал шарить по кровати. Но ничего, кроме томика Лермонтова, у изголовья так и не обнаружил. Заложенная перед уроком с Наташкой страничка «Из Гейне»: «На севере диком стоит одиноко…» никаких мыслей в связи со сновидением Антону не навеяла.

    — Да спи ты… — заворочалась за перегородкой Ревекка. — Всему свое время и место.

    Утром его бригада должна была ехать на участок дороги. Предстояли нешуточные ремонтные работы, а Антон так и не смог выспаться. Он редко видел сны, да и те — черно-белые, но увиденное сегодня произвело на него впечатление реальности, несмотря на абсолютную несхожесть с нею. Напротив, день начал складываться таким образом, что Антон усомнился: «А реально ли все происходящее?»

    В вагонной мастерской, куда он зашел по дороге, на него вылетел комсорг отделения дороги Тишуткин.

    — Скавронский! Тебя-то я ищу.

    — А почему здесь?

    Лысоватый юноша неопределенного возраста нахмурился, сделав попытку вникнуть в вопрос, но у него явно было на это мало времени. Он развернулся на пижонских микропорках, как на оси, махнул АН тону рукой, мол, догоняй.

    Удивленный Антон кинулся следом.

    — В двенадцать — партком. Не опаздывай, — сказал комсорг вкрадчиво, отчего у Антона зашевелились волосы на загривке.

    — Да при чем… Да я…

    По обычаю, все обязанности Антона по комсомольской линии сводились к руководству коллективом самодеятельности. За исключением хора, он участвовал практически во всех праздничных номерах. Черноволосый, с крыльями смоляных бровей, Антон с удовольствием джигитовал в кругу лезгинки. Гвоздем программы была «пирамида» атлетов. Этюд демонстрировался перед самым занавесом, рассыпаясь в новые фигуры, Антон лихо крутил сальто, останавливаясь в последнюю секунду перед самой оркестровой ямой. Тишуткин сидел в первом ряду, вытянувшись, облегченно вздыхал, а потом жидко хлопал, оглядывал зал, привставая, поднимал голову к ложам…

    — Да постой же! — Антон дернул крепыша комсомольца за рукав. — В чем дело? Мне с бригадой — на линию. Приказ НОДа.

    — Никаких командировок. Не забывай, что ты восстановлен в комсомоле, но твой испытательный срок еще не вышел. — Говорил Тишуткин тихо, однако у Антона звенело в ушах. — Бригадиры обязаны присутствовать на парткоме. Приказ Кидимова.

    Белесые глаза прикрылись в щелочку, превратившись в буравчики. По взгляду Антон понял: разговор исчерпан.

    На вступительной части партийного заседания Скавронский изнывал от мучительной борьбы с дремотой. В президиуме же царило оживление. Кидимов, секретарь парторганизации, вынужден был постучать по столу, призывая к тишине в зале.

    — Товарищи. Перейдем к делу. В Таджикистане разворачивается всесоюзная комсомольская стройка, невиданная по своему масштабу. Каскад плотин должен обеспечить электроэнергией весь Туркестан, то есть все республики Средней Азии. Наша организация не может остаться в стороне. Есть разнарядка…

    Дальше Антон не слушал. Он видел сидящего в президиуме начальника отдела кадров. Юдин впился в него глазами, делая рукой какие то знаки. После собрания он сам подошел к Антону.

    — Здорово, Скавронский. Ну… Что думаешь?

    Антон пожал плечами.

    — Понимаю. Требуется время. Посоветуйся дома. Если что, я помогу. — Он отвернулся, поздоровавшись с кем-то, и добавил, будто не для Антона: — Я думаю, это шанс смыть позор.

    Скавронского как колодезной водой окатило. Да. В Таджикистан ему дорога не заказана. Вслух же он произнес:

    — Спасибо, Виктор Андреевич. Я взвешу ваше предложение.

    Широкое лицо кадровика расплылось в улыбке:

    — Неправильно понимаешь, Скавронский. Это — не предложение, а рекомендация.

    — Скавронский!

    Сквозь толпы расходящихся с собрания к нему продирался Тишуткин. Подойдя вплотную, он одернул на себе ковбойку, поправил воротник и значительно произнес, не повышая голоса:

    — Список комсомольцев, рекомендованных ячейкой, должен быть на моем столе завтра. Сорганизуйся, Скавронский…

    <p>И вереском поросшие холмы… (1956-1970)</p>
    <p>(1)</p>

    Дорога пошла на спуск в долину. Трасса змеилась между холмами вровень с проплывающими мимо облаками. На поворотах открывался город, видный как на ладони. Он уютно разместился внизу, у подножия сине-сиреневых гор, будто свернулся в комочек на дне гигантской чаши бухарского фарфора. Сквозь облачность пробился самолет, нарушая небесную тишину низким ревом моторов. Ничтожно маленький, он набирал высоту, устремляясь все выше и выше, над се дыми вершинами гор, упирающимися макушками в небо. По вектору его движения Скавронский определил район аэропорта и, отсчитывая знакомые кварталы, нашел взглядом крышу своего дома.

    В груди сладко защемило, и его захлестнула теплая волна нежности при мысли о тех, кто его там ждет. Все ею существо устремилось к встрече, опережая колеса старенького деповского «газика». Антон Адамович заметно повеселел. Дорогой он все больше молчал, был необычно хмур, видно, думал о чем-то тяжелом.

    Таким Пирата видел разве что Мирзо. Как настоящий шофер, он знал о людях так много, что иной писатель позавидует. Только он никогда бы никому не рассказал и сотой доли того, что знает.

    Кто, например скажет, почему так прозвали его шефа? А ему доподлинно известно. Он хорошо помнит, когда в пятьдесят шестом приехал молодой инженер Скавронский. Бабы из отделения дороги прохода не давали: «Кто такой? Откуда? Женат?», и только в последнюю очередь: «За что сидел?». Судимостью здесь никого не удивишь, Душанбе, наверное, с самого основания был ссыльным городом.

    Правда, у руководства «железки» документы Антона вызвали определенные опасения. Посидели — порядили, Антон наверное ни слова не понял, что его судьба там решается, да и отправили в Вахш на узкоколейку. Скавронский только плечами пожал: «Это же прошлый век».

    Начальство Сталинабадского узла железной дороги наперебой стало втолковывать ему значение внутриреспубликанских перевозок, однако Антон прекрасно понимал, что причина кроется в крайней экономии средств.

    Он делал вид, что внимательно слушает каждое слово, а на самом деле пропускал мимо ушей всю идеологическую трескотню о великой задаче строительства каскада электростанций и запоминал только то, что относилось непосредственно к Вахшской долине, так нуждающейся в орошении. Но, к сожалению, ничего по-настоящему нового он так и не услыхал.

    В долине очень жарко, и земля, не защищенная тенью растительности, трескается в палящих лучах солнца. Канцелярский язык, которым начальник дороги Холов рисовал планы покорения водной стихии, не вязался с таким реками, как Сырдарья и Вахш. Они неслись со скоростью курьерских поездов с огромной высоты, захватывая в свои бурные потоки свирепые горные ручьи и реки, переполнявшиеся талой ледниковой водой. Все они представлялись Антону живыми, непредсказуемыми демонами, укротить силу которых не во власти человека и чего от них ждать потом — одному Богу известно.

    Звучали речи о значении и размахах строительства, о городе будущего — Нуреке, об огромных физических и материальных затратах на него, а прошлый опыт подсказывал ему, что ввод в строй первых агрегатов Варзобской, а позже и Кайракумской электростанций совпал со сроками только на голом «энтузиазме» ссыльных. Строительство то застывало, то шло авральными темпами в зависимости от финансирования. В баланс всегда укладывались со скрипом. В центре выбивались средства, но по дороге они таяли, как лед в жару.

    Эксплуатация плотин должна было не только на поить иссохшие земли. Гидроэнергетика решала львиную долю проблем развивающейся промышленности. Вахшский азотно-туковый комбинат, энергохимкомбинат в Яване, Регарский алюминиевый завод становились стратегическими объектами союзного значения, не говоря о том, что афганский шах по-соседски готов был платить валютой за электроэнергию. Слушая Холова, Антон думал о судьбах людей, силами которых ведется строительство. Наверняка большинство из них — такие же, как он, раскиданные по белу свету могучей карательной рукой государства.

    В Вахш Антона отвез Мирзо. Они с самого начала почувствовали друг к другу симпатию, которая только крепла по мере того, как продолжалось общение.

    Вахш показался Антону кишлаком уездного пошиба. Здание станции напоминало латаный-перелатаный скворечник. Сам поселок с низкими глинобитными мазанками и висящими над их входом фабричными половичками не вязался в представлении Скавронского с нормальным жильем. Многочисленные керосинки распространяли вонь сгоревшего топлива и прогорклого масла. Наверное, так начиналось всякое строительство. Остатки железнодорожных бараков ему приходилось видеть на многих участках Транссиба. Были они и в Новосибирске. Ему не привыкать было к убогой нищете, сопровождающей всякое грандиозное начало «новой эры». Главное, что почувствовал здесь Антон, это живое дыхание времени. Поселок суетился, хлопотал, как растущий детский организм.

    Во всем ощущался задор, даже в ярком осеннем небе. Воскресный день был по-праздничному красочным и цветастым. По всему поселку разбежался базар, Антону даже показалось, что он напоминает лоскутное одеяло, выставленное на продажу. Мирзо останавливался возле каждого прилавка, и Антону неловко было смотреть, как приятель торгуется по мелочевке.

    — Да ты не понимаешь! Без торга какой интерес?

    С безразличным видом, приглядываясь к расставленным прямо на земле деревянным блюдам, черпакам и прочей посуде, Мирзо брал предметы в руки, долго крутил, скептически постукивая по донышкам, стенкам и, качая головой, ставил на место. Если же цепкий взгляд Мирзо выхватывал в нагромождении всяческого скарба то, что стоило покупки, завязывалась беседа, нередко переходящая в самую настоящую склоку. Антон не знал, куда себя деть от стыда. Что удивительно, каждый раз Мирзо и продавец расставались по-дружески, зазывая друг друга в гости.

    Наконец, сделав несколько покупок, Мирзо привел Антона в сапожную лавку и тепло поздоровался с пожилым мужчиной в костюме и тюбетейке, неторопливо прилаживавшему новые каблуки к детским ботинкам:

    — Салом, Миша-ака! Как жизнь? Как жена? Как работа? Как дети?

    — А, Мирзо! Заходи, дорогой. Места мало, а чай-водка найдем. Когда приехал?

    — Дядь Миш! Надо моего друга правильно устроить. — Мирзо махнул Антону, чтоб не встревал, мол, ему, Мирзо, виднее. Растерянный Скавронский чувствовал себя до нелепости глупо.

    — Пусть идет в немецкое общежитие. Живут они дружно. Отдельная комната, отдельный вход. Цивилизованно живут. Фамилия у тебя русская?

    Антон не знал, что и сказать:

    — Наверное. Скавронский, — представился он, — Антон Адамович.

    — Адамович? Не еврей?

    — Да нет.

    — А ты скажись евреем. Начальник охраны тебя точно к немцам подселит.

    — Так у меня в документах…

    — Э-э-э, ты только намекни, да? Дай ему понять. Ну, мол, мама там у тебя. А он для пользы дела, чтоб самого себя обезопасить, определит нейтральное место жительства, а тебе только того и надо.

    — Ну, спасибо за науку! — рассмеялся Антон.

    Получилось все в точности так, как и предсказывал старый сапожник.

    Немецкое общежитие представляло собой длинное здание, оплетенное виноградной лозой. В мизерных клумбовых лунках головки цветов сомлели на солнцепеке; скрюченные на винограднике листья ждали порыва ветра, чтобы пуститься в пляску осеннего листопада. Опавшие лапы шуршали под ногами. Из веранд выглядывали румяные женщины, покрикивали на детей больше для проформы и, улыбаясь, по-соседски здоровались с Антоном, еще не зная, кто он таков.

    Мирзо помог перетащить из машины в комнату нехитрый скарб Антона и уехал. Скавронский достал папиросу, сладко затянулся и сел на пол. На сердце было светло, будто открылась новая страница книги жизни — пока ничем не заполненный лист. Если все будет нормально, то через одиннадцать месяцев ему дадут отпуск. Можно будет попробовать съездить к родителям. Как они там? Он ведь до сих пор так и не написал им ни строчки.

    Вдруг он услышал тихое поскуливание и скреб у входа. Поджарый пес чепрачной масти с узко посаженными, как у волка, глазами просунул нос в дверную щель. Вслед за ним гурьбой протиснулись дети, остановились в проеме, задние с хихиканьем подталкивали передних, а те, упираясь, шипели, исподлобья изучая Антона.

    — А ты че на полу уселся? — спросил щербатый мальчонка, по-видимому, заводила в этой компании.

    — Пока больше не на чем…

    Антон потянулся к псу. Собака злобно ощерилась, скосила глаз на детвору, но разрешила погладить себя. Дети одобрительно зашумели. Их щербатый заводила сделал шаг вперед и солидно представился:

    — Женька. А его, — он указал на собаку, — Иргизом зовут…

    Вечером, уже после того, как в комнате Антона была расставлена мебель, собранная с бору по сосенке, Женька появился опять. Приоткрыл дверь, но заходить не стал и сказал, глядя то в пол, то на стены — в общем, куда угодно, но только не на Антона:

    — Тош… А пусть Иргиз у тебя поночует. На улице дождь…

    Иргиз разрешения не спросил: плюхнулся к Антоновым ногам, сладко потянулся и задремал, уткнув нос в лапы. Антон с тоской провел по обрубку его уха. Оно дернулось, пес вскочил и боком-боком двинулся к двери. Дико кося глаза, пес оскалился.

    — Ну, что ты, пугливый?

    Антон развернул ладони, показывая, что в них ничего нет. Медленно, вытягивая узкую морду, как на цыпочках, Иргиз приблизился, издалека принюхиваясь к рукам. Антон встал, собака резко отскочила в сторону. Тогда Скавронский разломил пополам буханку черного хлеба и угостил Иргиза вкусно пахнущей корочкой. Доверившись, Иргиз дал себя осмотреть. Следов осколочных ранений, как и ожидал, Антон на нем не нашел, но такого количества шрамов, сколько было на шкуре собаки, он редко видел даже на зэках.

    — Тебе, братан, только татуировок не хватает.

    Иргиз вздохнул и полез под раскладушку. Пес явно чего-то остерегался…

    Мальчик забрал его рано утром, ничего толком не объяснив, и больше не обращался с просьбами пустить собаку на ночевку.

    Детвора жила своей жизнью. По утрам, с сонными глазами и заспанными мордахами, в пионерских галстуках торопились в поселковую школу, а возвращались потрепанными, нередко с фингалами и ссадинами. У Женьки они, кажется, вообще не проходили. «Какой мальчишка не доказывает даже липовую правоту кулаками?» — думал Скавронский и при таких мыслях оставался бы очень долго, если бы не сестра щербатого паренька.

    Как-то вечером, когда он не слишком поздно вернулся с работы, она пришла к нему, стеснительно протягивая на блюде нарезанный пирог с посыпушкой.

    — Кухха. Вот решила соседу занести.

    — Спасибо, уважили. Да вы присаживайтесь! — Он поторопился освободить стол от посуды с остатками завтрака, а стулья — от брошенных как попало вещей.

    Она села, скрестив руки на коленях под фартуком. Антон видел ее неловкость, был тронут тем, что зашла, однако понимал, что этот визит — неспроста.

    — У вас хороший паренек, соседка. Простите, не знаю, как вас называть.

    — Грета Готфридовна. Зовут Богдановна. Так проще. Пока еще выговоришь. А вы зовите — Грета.

    — Хорошо, Грета. Евгений вам сыном приходится?

    — Братик он. Младший. Я в семье старшая. Еще мама живая была, как я работаю прачкой. — Тут Антон понял, почему она прикрывает руки. Красные, отекшие, они гармонировали разве что с ее спелым румянцем.

    — Давно вы здесь?

    Она кивнула:

    — Я совсем маленькой была, когда эшелонами нас перегоняли. Тех, что из Самофаловки, — это под Сталинградом, по большей части сюда — в долину. Кто в Шаартузе, кто — в Курган-тюбе. Те, что из Качалинской, — в Казахстан переселенцами пошли. Да я и не помню. Мать рассказывала. Все думала, как нас отец разыскивать будет, а ему и не пришлось. Погиб в июле сорок пятого в Докшицах, в Литве. Встречали здесь «лесных братьев», может, кто из них и моего батю того… Так ведь здесь они тоже не в пансионате.

    Еще молодая женщина, Грета своей судьбы так и не устроила. Пока не вырос старший Освальд и не устроился на строительство, света белого не видела. Детей было пятеро, и каждого надо обиходить. Занимали Шпомеры две комнаты в бараке, с той поры как женился Освальд. Теперь у него двое своих ребятишек, а семья жила как одна. Только руки у старшего не доходили до воспитания. С Женькой язык не ладился, может, потому, что чаще, чем надо, старший брат хватался за ремень. А тот — с норовом. Гордый.

    — …За Женьку беспокоюсь. Не знаю, кого и просить. Он у нас прям командир какой-то! Собрал вокруг себя таких же разбойников, ладно бы озорничали как, а то драки у них прямо лютые. Приходят сюда из кишлака, вылавливают их поодиночке после школы и бьют. А все из-за собаки. Иргиза на бои натаскивали, люди из Микоянобада на собаку свой интерес имеют, а Женька увел его.

    — Постой-постой. Как это на бои?

    — На пустыре в базарный день собак травят. Од них на других. Хозяева бешеные ставки делают, а та псина, что изворотливее и задерет быстрее соперницу, сразу в цене растет. Страшное дело. Не знаю, чего уж там с этим Иргизом, но как бы Женька неприятностей не наворотил. Я с ним и говорила, и запирала его — а толку-то… Освальду жаловаться — так пойдет разбираться с кишлачными. Как бы еще хуже для Женьки не стало. И так малец изо дня в день приходит побитый…

    Скавронский прикинул, где детвора проводит свободное от уроков время. Нашел их на излучине реки, когда дети катили шину, припрятывая ее до более теплых времен, чтобы спустить на воду. Навстречу вылетел Иргиз. Злобно ощерившись, он не лаял, но по повадке видно было несется на захват. Антон не волновался, шел как шел. Из-за подслеповатого увечного глаза пес обманулся, а как узнал своего, сник, остановился, виновато помахивая обрубком хвоста.

    — Жень! — в попытке перекричать рев реки, позвал Антон.

    Мальчик подошел не один, вместе с друзьями. Антон сел на теплый, прогретый за день валун, раскурил папиросу.

    — Как жизнь, сосед? Не заходишь. Решил сам тебя проведать.

    — Да ты не темни, Тош. Говори за дело.

    — За дело ты мне объясни.

    — Гретка нажаловалась?

    — Неправильно к делу идешь. Я без подковырок пришел. Сам битый ходишь, черт с тобой — твое дело, а собаке хватит, не так?

    Детвора наперебой зашумела. Объясняли каждый своими словами, а главное, одновременно, так что у Антона в ушах зазвенело.

    — Ша! Говорит кто-то один, — жестким тоном потребовал Антон.

    Наступило затишье.

    — Иргиз мой! — неожиданно сказал чернявый паренек с нежной растительностью на еще детских щеках. — Мне его дед еще щенком подарил. Он не чистопородный аксай, а с волчьей примесью. Поэтому Рахим и начал его натаскивать на бойцовского.

    — По порядку: кто такой Рахим?

    — Да брат это мой! Он Иргиза в карты проиграл…

    Ребята возмущенно заголосили, и разобрать, какое развитие приобрела история дальше, стало решительно невозможно. Скавронский вздохнул:

    — Тебя как зовут? Рашид? Ну вот что, Рашид! Зайди ко мне. Женька дорогу знает.

    Но ни тот, ни другой так и не зашли. А через пару дней, торопясь на работу и проходя мимо палисадника Шпомеров, Антон услышал, как голосила Грета. Он словно воочию видел, как делает она примочки на Женькины ссадины, и будто слышал его стон.

    За день картинка, представшая перед внутренним взором, потускнела, а к концу рабочего дня и стерлась совсем. Узкоколейка плохо справлялась с грузооборотом, не хватало вспомогательных путей. Работа навалилась на Антона снежным комом. Дел было невпроворот. Бригада ремонтников пропадала на линии, сортировочная горка была перегружена вагонами. Антон не переставал удивляться, как выдерживают старые платформы, а телетайп передавал сообщения о новых и новых составах.

    Скавронский не заметил, как, поглощенный служебными заботами, стал забывать о соседях. Несколько раз, заполночь возвращаясь с работы, он сбавлял шаг и смотрел на темные окна Шпомеров. Тогда в нем поднималось бессвязное беспокойство, и он уверял себя, что на следующий день непременно заглянет к Женьке.

    В конце декабря выпал первый снег. Деревья стояли нежно припущенные, сказочные. Под влажной тяжестью трескались ветки. В поселке полетела линия электропередач. У Антона выдался выходной.

    В своем палисаднике хлопотала Грета с домочадцами, налаживая тандыр. Из окна Антон заметил фигуру Женьки, и показалась она ему унылой, утратившей привычную задиристость. Антон накинул телогрейку и вышел.

    — Бог в помощь, соседи!

    Женька шмыгнул в дом, словно прятался от постороннего взгляда.

    — Опять избитый пришел… — покачала головой Грета. — И в милицию не обратишься.

    — Почему? — спросил Антон и тут же осекся. Чего-то он недопонимает. — Можно мне к нему?

    Грета разулыбалась:

    — Конечно, походите.

    На пороге Антон поймал брошенный на него затравленный взгляд старшего Освальда. «Если мужик не может справиться с ситуацией, значит, что-то здесь не так. А может, просто чувствует себя бесправным?»

    Такое чувство Антону было знакомо, и Освальда, не имеющего возможности переть на рожон, он хорошо понимал. В нем поднялась волна злобы, тугой как струна, готовой лопнуть в любую минуту. Антон окликнул Женьку.

    — Чего прячешься?

    — Прятался бы, по-другому вышло… — Глаз затек живописным бланшем.

    — Хорош как пьяная курва. Нечего сказать.

    — Тогда и не говори, — разозлился паренек.

    — Говорить ничего и не буду. Спрошу только: собаку все еще прячешь?

    Женька поднял на него глаза, но промолчал.

    — От кого?

    Мальчишка криво усмехнулся.

    — Где живет Рахим?

    Ухмылка сползла с Женькиного лица. Оно вдруг сделалось скорбным. У Антона сжалось сердце.

    — Я его все равно найду. Говори.

    В маленькой уютной чайхане за достарханом гоняли в карты. Увидев чужака, прикрыли краем скатерти кон и, попивая чай из пиал, словно затем сюда и пришли, глядели на Антона, как ни в чем не бывало. Скавронский заметил сапожника дядю Мишу и подсел рядом, поприветствовал всех, прижимая руку к груди.

    — Разыгрываем вару, Рахим. — Тем самым Миша-ака успокоил игроков и дал знак продолжать игру.

    Антон наблюдал.

    — Синтик — на кону, — пояснил ему сапожник.

    Но Антона, в первую очередь, интересовало тот ли это Рахим, кто проиграл даже собаку младшего брата? Чутье подсказывало, что это именно тот.

    Как только завелись условия новой партии, он запустил руку в нагрудный карман, показал присутствующим уголок червонца. Он знал, что выиграет, хотя не брал в руки карты с той памятной игры в лагере для малолеток. Однако важнее было дать продуться Рахиму. Впрочем, это оказалось несложным. Еще не закончилась партия, а Рахим уже лез в заем. К концу игры Антон раздел его как липку, повесив на него долг до восхода.

    — Денег нет, послушай, я тебе бараном отдам.

    — Да на кой мне твой баран?

    — Дорогой баран. Курдюк вот такой. — Рахим развел руки, щелкая пальцами, что, наверное, должно было означать ценность замены.

    — А где барана возьмешь? — недоверчиво спросил Антон.

    — Найду. У деда — отара.

    — Так то у деда. Нет. Ты уж деньгами давай.

    В разговор встрял дядя Миша:

    — Дай ему срок, Антон. Он барана продаст, деньги, считай, в воскресенье выручит.

    Антон помолчал, будто обдумывал предложение, и задумчиво произнес:

    — Собака мне нужна. Может, аксайской овчаркой отдашь? Я слышал про Иргиза. Порченый он, конечно, но мне на станцию сгодится. Ну, что?

    Рахим как обмяк:

    — Не могу. Иргиза не могу.

    — Иргиз — не порченый. Он — волк. Порвал не ту собаку, — с грустью сказал Миша-ака. — Хозяин из Микоянабада приезжал сюда на базар. Поставил кобеля на схватку. Все хвалился, что нет ему равных. А Иргиз кобеля этого взял и свалил. После этого хозяин стал приезжать каждый базарный день. Дождался, что Рахим проиграется, и вдул ему долг: дедова отара или Иргиз. А Иргиз ему нужен, как пятая нога. Хочет на нем личную обиду выместить. Дурак и сволочь. Он еще тогда говорил: порежу как барана. У вcеx на глазах. А не Иргиза, так всю дедову отару, говорю же: дурак и сволочь…


    * * *

    Пока Антон соображал, что делать дальше, время шло, а у детей его не было, потому и возник у них свой план.

    В Курган-тюбе жила дальняя родственница Шпомеров. Женщина была сердобольной, работала на ферме. Своих детей у нее не было, не раз она уговаривала Грету отправить к ней Женьку. В связи с последними событиями Грета уже и сама хотела отвезти туда Женьку, только разве взрослые и дети делятся своими намерениями?

    Сговорившись с другом Рашидом, Женька сидел на насыпи, выжидая очередной товарняк. В тот момент на сортировочной Антон командовал разгрузкой яванских удобрений. Расформированный состав раскатился по тупикам, освободив линию.

    Антон шел к станции. Не дойдя метров сто, он почувствовал неладное. Густое марево нахлынуло на него, перед глазами пополз туман. Он остановился, прислушиваясь к себе. Вдохнул побольше воздуха — в глазах все еще рябило. Скавронский обошел стрелку, спустился с насыпи. Будто издалека, из другой реальности слышал Антон, как гудят рельсы. Еще не видный, тяжело замедляя движение, шел состав на Курган-тюбе. Поезд, подергиваясь, остановился, а Антон бессмысленно считал вагоны. Вдруг на одной из площадок он заметил детскую фигурку. Антон вскочил. Не помня себя, он прошмыгнул под вагоном на другую сторону и увидел, как Рашид вталкивает собаку на площадку, где, скорячившись, тянет Иргиза на себя Женька Шпомер. В одну секунду у Антона пронеслось в голове, что за минутную остановку дети не успеют. Пес упирался, крутил головой, огрызался. Состав дернулся. Как в замедленной съемке, Антон видел, что Рашид, цепляясь одной рукой за поручень, протолкнул собаку вперед на площадку, а его рука скользнула вниз и под тяжестью собственного тела мальчонку повело под днище вагона.

    В одно мгновение Антон преодолел расстояние между ним и собой. Обхватил тонкое юношеское тельце поперек и отшвырнул в сторону.

    Но сам отскочить не успел.

    Дикая, животная боль прорезала его тело. Кто-то закричал. Завыла собака. Со станции бежали люди. Товарняк, дергаясь, подавая колесами назад, останавливался. Боли уже не было. Скавронский с каким-то безучастным интересом смотрел, как мелькает в про свете колес, там, за поршнями, на щебенке между шпалами, его нога, нелепо перевернутая пяткой вверх в искромсанной штанине, поплывшей пятнами крови и мазута.

    Упершись руками в колкий щебень, Антон поднялся, подтягиваясь, как по лесенке, за доски вагона. «Надо бы как-то до медпункта дойти, — металась в голове одна и та же мысль. — Неудобно-то как! Не красиво!» В ушах гулко стучало, бешено колотилось сердце.

    Ему было жарко, испарина выступила на лбу. Облокотившись на стенку вагона, он вытирал пот, тупо разглядывая натекшую лужу крови. Она густела на глазах, издавая приторный запах, от которого воротило, кружилась голова. Антон рухнул на чьи-то руки, заглядывая в обезумевшие от ужаса глаза. «Почему они так испуганы?»

    Себя он видел со стороны. Происходило все очень быстро, но движения вокруг казались до крайности медленными. Пространство и время смещались, переворачивались; люди и дома сделались маленькими, плавали вдалеке, как в зыбкой путине, хотя и выглядели чрезвычайно отчетливыми. Он не чувствовал своего тела. Забылся, потом ненадолго очнулся. Внизу сновали люди в белых халатах. Кто-то орудовал с капельницей. Один — лица его Антон не мог разглядеть — глухо, под маской, ругался. Он шаркал длинной иглой под ключицей Антона, а шприц все не наполнялся кровью. Наконец стало легко и свободно, будто его отпустили. Он полетел, кружась в удивительном свете, исходящем от радужных стен коридора. Полетел все выше и выше, слыша затихающие голоса:

    — Остановка сердца!..

    — На счет: раз, два…

    — Адре…

    <p>(2)</p>

    Антон проснулся. Не переставая, ныла нога. Он сжался, вспомнив, что болеть нечему.

    В палату заглянула постовая сестра.

    — Ребята! Стройся! Будем ставить уколы.

    Антон горько усмехнулся, подтянулся на спинке койки. Культя казалась тяжелее самой ноги. Накрахмаленный колпак медсестры опустился на самые брови, искоса она поглядывала на лоток с медикаментами. Стакан с термометрами при этом упирался в ее грудь. Видимо, ею она и придерживала лоток. Шла и смеялась:

    — Ничего из-за этого колпака не вижу. Хоть ты в жопу интубируй.

    — Косынку бы повязала по-простенькому… — про ворчал пожилой сердитый дядька, корячась на судне.

    — Несолидно! Главный хочет, чтоб у нас, как в четвертом управлении, все было.

    Толстушка с тугими щечками лукаво подмигнула Антону. На соседней койке раздался сердитый возглас:

    — Ты, Заринка, с вечера за меня замуж собиралась, а теперь Тошке подмигиваешь? А ну, иди сюда потискаться!

    Девушка расхохоталась:

    — Вас вообще боком обходить надо.

    — Так ты ж только боком-то между койками пройти можешь.

    Заринка не обиделась. К шуточкам пациентов давно попривыкла, могла и сама отбрить да солоно приправить.

    — Не могу, бабка твоя рассердится, если все на меня спустишь.

    — Дак не до последней же капельки!

    — То-то она главному не на перелом твой, а на капельки жаловалась.

    Зашла санитарка, и вокруг Антона женщины развели суету. Помогали переодеваться, бриться, стелили свежее белье.

    — Похоже, Антон, они тебя в морг собирают, — пошутил сосед.

    — А чего ж с ним возиться? Прям с койкой — и на выход. — Заринка склонилась пониже и прошептала Антону в самое ухо: — У тебя сегодня посетитель… — и повела миндальными глазками, изобразив такую таинственность, что навевало на размышление об интимности предстоящей встречи. Антон начал мысленно перечислять всех своих знакомых, кто мог бы проведать его сюрпризом. Шпомеры навещали ежедневно. К Гретке медсестры дышали неровно. Из сердобольности, заложенной в женском подсознании, они мечтали свести ее с Антоном. За последнее время она и в самом деле стала ему ближе, но, при всей красноречивости Заринкиных намеков, у Антона и мысли о Грете не возникло.

    Почти каждый день допоздна засиживались братья Рахим и Рашид, приходил даже Миша-ака. От него Скавронский узнал, что в Микоянобаде сняли начальника-раиса, и это навлекло такие серьезные неприятности на хозяина пса, задранного Иргизом, что тот начисто позабыл про свои планы мести. Мальчишек оставили в покое, но Рахиму еще нужно было разобраться с карточными и прочими долгами. Он легко входил в азарт, но, не имея удачи, проигрался настолько, что никакой дедовой отары не хватило бы, чтобы открыто смотреть людям в глаза. Парень виноватился перед всеми и в первую очередь перед Антоном, оказавшимся в такой беде. Но у Скавронского не было ни сил, ни желания даже словом поддержать его. Он не хотел ни передач из его рук, ни встреч с ним. Жаль было старика деда, воспитавшего обоих братьев. Он пришел, едва Антона перевели из реанимации. Больничный халат, накинутый поверх ветхого, простеганного чапана с торчащей местами ватой, и натруженные крестьянские руки с пакетом яблок из собственного сада обезоружили Антона. Стало стыдно, что вину за случившееся он в глубине своего сознания пытался переложить на его несмышленых внуков, по сути, еще не нюхавших пороху жизни.

    — Мой дом — твой дом, — сказал ему дедушка Салом, и Антон знал, что это не пустой звук.

    Его бы он повидал с удовольствием, но у старика — он понимал крестьянина — много забот, так что вряд ли он сегодня придет. «Может, Мирзо вырвался в будний день из столицы?» — с надеждой подумал Скавронский. Улыбчивый шофер приезжал к нему, как только выдавалось свободное время, привозя с собой ворох веселых новостей и историй. С его появлением в палате будто становилось светлее, а медсестры, вызывая нарекания со стороны старшего медперсонала, вокруг него так и вились. Заринка не скрывала своей заинтересованности персоной Антонова друга, выспрашивала о нем, о его семье. «Сегодня она особенно нарядная, недаром и этот колпак вместо косынки». Под халатиком ярким атласом высвечивалось праздничное таджикское платьице, а на ножках вместо тапок — ладные лодочки.

    — Ну, не томи, красавица! Признавайся, кто приехал! — Скавронский потянул сестричку за полу халата.

    — Ничего не скажу! — Смеясь, Заринка попыталась высвободиться, поскользнулась на новеньких подошвах и едва смогла удержала равновесие, при этом белоснежный колпак забавно свалился на нос. — Э, ладно! — Она выглянула из-под колпака и лукаво улыбнулась: — К вам приехали, а кто — не знаю, и все…

    «Называется, выведал…» — Антон откинулся на по душку. Ощущение сюрприза коснулось его, настроение изменилось, словно раздвинулись глухие занавеси в темной комнате и хлынули лучи света. Он хотел чудесной неизвестности, ему это так было нужно. «Пусть это будет Мирзо с добрыми новостями», — сказал себе Антон и мысленно поторопил главврача, как всегда обстоятельно и неспешно проводившего утренний обход. Как и многие хирурги, Салим Мамедович любил занудные разговоры о самочувствии, стуле, правильном сне, о жизни вообще и настроении своих пациентов в частности.

    На этот раз Антон отвечал ему односложно: «Да» «Нет», «Хорошо». Иногда невпопад. Врач улыбнулся.

    — Ты сегодня, парень, странный. Ну да я понимаю.

    Улыбнулся и пошел на выход.

    «Он понимает, а я нет».

    Антон сердито посмотрел ему вслед. Главный вдруг споткнулся на пороге, удивленно оглянулся на Скавронского и покачал головой, погрозив пальцем, как набедокурившему ребенку. Прикрыв ладошкой рот, прыснула Заринка.

    — Хорошо хоть тумбочки, шайтан, не двигает… — рассеянно произнес Салим Мамедович. — Нюра! — резко окрикнул он санитарку, однако, оглядев пала ту, счел, что придраться не к чему, поджал губы и, заложив руки за спину, важно удалился, оставив за спиной обескураженную Нюру. Заринка что-то ей шепнула, санитарка кивнула и, прошмыгнув мимо, торопливыми шагами пошла к приемному отделению.

    Антон закрыл глаза. Струя свежего воздуха коснулась его щеки. Открытая Заринкой форточка качалась на сквозняке, по кроватям метался солнечный зайчик, играл на лицах, прыгал на Антона, пробивая темноту, где тот стремился укрыться. Повеяло знакомым, родным до боли, запахом. Скавронский зажмурился, вдыхая тонкий аромат, боясь, что он исчезнет, растает.

    — Тот! — тихо позвал кто-то из больных. — К тебе…

    Широко улыбаясь белозубым ртом, над ним склонился Мирзо.

    — Здоров, Адамович!

    Лучик бил Антону в глаза, он не мог разглядеть Мирзо.

    Видел, что явился тот не один, но широкие плечи заслоняли женскую фигурку. Девушка показалась Антону очень похожей на ту, что он давеча видел во сне. Он прикрылся ладонью от света, вглядываясь в неуловимо знакомые черты. «Она. Точно, она». Но нет. Взгляд ее не был насмешливым. В нем затаилась боль. Широко распахнутые глаза смотрели скорее сконфуженно, стыдливо. По щеке сползла слезинка, упав в ямочку покривившегося уголка губ. Тогда он и узнал это выражение детской беспомощности.

    — Наташка! — выдохнул Антон. — Откуда?

    Мирзо едва успел отстраниться.

    Маленькая девочка выросла в статную красавицу. «Как она здесь оказалась?» — на него пахнуло добром дома Ландманов, радость растеклась по застывшему телу, пульсировала в венах. Наташка встала у его изголовья на колени и уронила лицо на его грудь. Она ревела как ребенок, всхлипывая, вытирая кулачком набухший нос.

    Он прижал к себе ее светлую головку, вдыхал аромат волос, сухими потрескавшимися губами касался соленой влаги глаз и ничего не мог выговорить. Казалось, все чувства клокотали и булькали в горле.

    Балагур Мирзо взял на себя ответственность за неловкое молчание, повисшее в палате.

    — И не предупредил, мерзавец! — брякнул он, опередив Антона.

    Скавронский наконец расхохотался:

    — Воистину! — Приподнявшись, он восхищенно оглядел Наталью: — Так откуда ты, пэри?

    — Да вот, залетела в теплые края… — ответила «пэри», шмыгая носом. — Спасибо твоему другу.

    — Девочки в отделении телетайпировали в Новосибирск, — объяснил Мирзо.

    — Это ничего, что я вместо Ревекки? — лукаво спросила Наташка.

    — Даже очень. В смысле: замечательно; то есть, я — не против. — Совсем потерявшись, он закрыл лицо руками. Неожиданно посерьезнел. Глаза стали мрачно-темными. — Тебе это надо?

    Наташка отшатнулась. Отвернулся и Мирзо. Все, кто наблюдал за ними, начали прятать глаза. Один схватился за костыли, другой уткнулся в газету.

    — Надо!

    Грудной голос Натальи прозвучал твердо. Во взгляде появилась насмешливость. На него смотрела взрослая женщина. Она знала, что происходит, и знала, на что идет.

    — Куда мне от тебя спрятаться, малышка? — устало спросил Антон.

    — Ты от себя не таись. — Она обняла его и вспомнила, что именно об этом предупреждала Ревекка Соломоновна: как в воду глядела.

    «Зачем я ей?» — Антон порывался стереть сладкие грезы.

    Личное счастье представлялось воздушными замками, житейская логика сдувала их легким усилием обыденной рациональности и безопасности ради нашептывала: они столь же зыбки, сколь и прекрасны.

    Наталья осталась. Много позже Антон со стыдом вспоминал, как изводил ее сомнениями, неверием в ее силы. Но она как будто этого и не замечала.


    * * *

    Четыре месяца Наташка снимала жилье в пригороде Ленинграда. Он лежал в Институте травматологии и ортопедии имени Вредена, она же то рейсовыми автобусами, то на перекладных ездила к нему из Ольгино. Устроилась на временную работу, только потом он узнал, что мыла подъезды при какой-то жилконторе. Успевала на экскурсии, запоминая слово в слово, было бы чем его удивить и порадовать. За окнами палаты было серо, но Антон видел город ее глазами. Наступила долгожданная выписка. Ему принесли два пакета с личными вещами. Потянув за тесемочку, Антон обнаружил совершенно новый костюм. Наталья приготовила к этому дню все новое, вплоть до белья.

    Медсестра помогла повязать галстук, вручила ему ореховую палку — в какой уж комиссионке Наталья ее купила, оставалась только догадываться. Рукоятка, инкрустированная серебром, была потемневшей от времени. Он прикинул в уме, чего это могло ей стоить, представил, как она во всем себе отказывала ради сегодняшнего праздника.

    В холле она кинулась к нему счастливая, подхватила под руку, всем видом демонстрируя провожавшим Вреденовским сестричкам свое право на «эту» собственность. Застегнула пуговицу на пиджаке, подтянула ворот сорочки, а на выходе оглянулась. С мозаичной фрески на нее ласково глядела Богородица. Она склонила голову, будто женщины друг друга поняли, помахала рукой ей и улыбающимся сестрам, а Антон вдыхал запах короткого лета. Их ожидало такси.

    — Едем в ресторан! — с гордостью заявила она.

    Шофер нарочно катал их по стрелке Васильевского острова, Антон узнавал места, больше известные по фотографическим карточкам «Открытых писем». На канале Грибоедова Наталья попросила остановиться. Подвела к крылатой львице и сказала:

    — Тебе решать дальше. Инвалидность еще не значит жить инвалидом.

    Забрала у него палку, подставив свое плечо. Тяжело опираясь, он шел уже не по больничным коридорам, а по мостовой города. Они спустились по ступенькам к темной воде канала. Из букетика незабудок, что она сама же купила для Антона, Наташка сплела крохотный веночек и пустила по течению.

    — Знаешь, а в Несвиже под Иванов день девки на таких вот веночках гадают о будущем.

    — Пусть этот плавает здесь. Захочешь, в Несвиже даже лучше сплету.

    — Ты что-нибудь загадала?

    — Чтоб ты на другой не женился.

    — Других крыльев мне и не надо.

    Антон поднял голову к постаменту и подмигнул каменному грифону у ограды.

    Они прошлись по Невскому, спускаясь в сторону Адмиралтейства, миновали небольшую площадь. Наташка начала взахлеб рассказывать об Александринке, Так, незаметно, она подвела его к ступенькам в полуподвал, вывеска над входом гласила: «Кавказе кий ресторан». Антон чувствовал в себе такую силу, что чуть было не сдал палку в гардероб.

    Их проводили во второй зал. Наташка выбрала уютный столик в углу, где они могли быть неприметными. Меню выбирала она сама. Но на винах забуксовала. Непроницаемым взглядом ленинградских сфинксов на Антона в ожидании уставился официант.

    — «Саперави», будьте любезны.

    Бутылка красного вина появилась раньше бифштексов. Наталья, лишь немного ковырнув салат, отхлебнула из бокала и раскраснелась. Но и Антон то ли надышался свежестью, то ли устал с непривычки от пешего хода — вино ударило в голову, горячо растеклось по жилам. Затихла боль в натруженной протезом ноге. Он вышел из-за стола, обошел его кругом, склонил голову. Отросшая грива волос упала черными прядями на лицо. Импозантным жестом он откинул кудри со лба, глаза его светились:

    — Черт! Сложно встать на колени!

    Антон вытянул из вазочки хилую ромашку, протянул Наталье. Девушка вытаращила на него глазищи, прикрыла лицо ладошками, словно не верила в происходящее.

    — Мой дом — твой дом! Будь моею, пэри!

    — Только через ЗАГС, — отрезала Наташка, испугавшись собственных слов, она оглянулась.

    За соседним столиком гуляли морские офицеры.

    — Попал, браток, — весело поддразнил Антона один из них.

    Второй пошел к оркестру.

    Полилась мелодия, наивно простая, певучая. Одиноко, в центре зала, кружилась в танце влюбленная пара. Они видели только друг друга и слышали только их музыку.

    С грохотом брякнулась палка, оставшись у столика. Поднял ее кавторанг, заказывавший музыку, и положил с задумчивой улыбкой к себе на колени. Усатый администратор Шота в дверях зала сказал кому-то из вошедших совсем непонятное:

    — Сикхварулиахгвамаглебз…[3]

    Антон вел свою легкую спутницу в вальсе. Широкая юбка Натальи вилась у его ног, как крылья диковинной бабочки, занесенной сюда, на берега Балтики, причудливым капризом южного ветра.

    <p>(3)</p>

    Скульптурная группа во главе с задумчивым Куйбышевым и гранитными пионерами в буфиках салютовала приезжим через всю вокзальную площадь. Соцартовская композиция наверняка была задумана градостроителями как вполне закономерный пролог улицы Ленина — центральной городской магистрали, однако горожанам она была милее тем, что начинала собой одну из самых длинных в мире платановых аллей. «Бесстыдницы» — дальние родственницы веселых европейских кленов, называемые здесь чинарами, — собирали на свои густые кроны всю придорожную пыль и, наверное, поэтому частенько оголялись, скидывая с себя даже кору, как зверье в период линьки. Аллея была местом душанбинского променада.

    Частенько с наступлением сумерек прогуливающиеся парами, семьями замечали одинокую фигуру высокого черноволосого мужчины. Он быстро шел, чуть припадая на ногу, через весь город. К площади Куйбышева возвращался затемно, под руку с обворожительной женщиной. Совсем юная, она без умолку щебетала, выкладывая в мельчайших подробностях все новости дня; он же слушал, чуть склонив голову набок. Его разноцветные глаза — так казалось со стороны — были полны участия, будто он переживал в эти минуты все случившееся с ней сегодня.

    У Наташи Скавронской заканчивались вечерние лекции, ее встречал муж — солидный мужчина, что, в глазах ее сверстниц, в основном незамужних, представлялось чрезвычайно романтичным, особенно эта его легкая хромота. Инженер, несмотря на свой зрелый возраст, оказался для всех ее подружек человеком компанейским. И хотя в глаза его называли по имени и отчеству, за спиной звали — Пиратом, иногда даже в присутствии Наташки. И ей это льстило, так что с легкой руки общительных студенток-филологов прозвище к Антону Адамовичу прилепилось крепко, и скоро его начали так именовать и на службе — в локомотивном депо. Перед сессией девчонки пропадали у Скавронских, благо у них была своя двухкомнатная квартира. Говорили, что Антон получил ее по инвалидности, но те, кто знал его поближе, отрицал это. Аргументом, свидетельствующим обратное, служила история водительских прав Пирата.

    Вскоре после того, как Скавронского перевели на Сталинабадский участок дороги, отделенческий профсоюз выделил ему место в льготной очереди на собственное транспортное средство. Однако вместо того, чтобы поблагодарить кого надо, инженер от льгот отказался. Список, естественно, уже было не переписать, но сдавать экзамен в Госавтоинспекции Антон пошел на общих основаниях. Когда дело дошло до выдачи прав, кто-то в управлении неожиданно обнаружил, что по медсправке он должен был проходить обучение на специально оборудованном автомобиле. Инспектор Капустин, принимавший у Антона вождение, решил, что его разыгрывают. Почувствовав себя уязвленным в глазах государственной комиссии, он всерьез взъярился:

    — Ты что это из себя Маресьева корчишь? Как советский человек, ты обязан понимать, что водить обычную машину ты не можешь.

    — Почему — «не могу»?

    — Потому что ты — инвалид! — Инспектор потрясал медицинскими бумагами Антона, энергичная жестикуляция призвана была изобразить свирепость, но, заметно театральная, она была предназначена для членов комиссии.

    Как же Капустину хотелось поставить решительную точку! Мораль я закон вдруг раздвоились в его сознании: как следует поступать в данной конкретной ситуации, он твердо не знал. Такое с ним происходило крайне редко, да и то — в области непонятых желаний, когда не совсем четко себе представляешь, чего же больше хочется: цветов или, может, врезать кому то по роже.

    — Все, Скавронский! — раздраженно отрезал Капустин. — Хватит прений!

    Антон психанул. На скулах заиграли желваки, лицо побелело. Тяжело опустив кулак на стол, он разжал пальцы, встал и пошел к двери. Вдруг остановился и оглянулся на сидящих. Глаза его были мрачными, но в темной глубине зрачка искрились и прыгали насмешливые чертики. Два быстрых шага, и тело Антона взмывает, крутится в воздухе в обратном сальто и замирает в шаге от стола.

    Все застывают, а в очумелой тишине раздаются слова, запомнившиеся инспектору, да и не ему одному, надолго:

    — А вот так вы можете? — шепнул Антон.

    В результате, права ему все-таки выдали, но железнодорожный собес зажал «инвалидку» для тех, кто в ней действительно нуждался. Зато история переросла в легенду, заняв свое место в сокровищнице душанбинского фольклора. Да и надо признать, что не так уж часто Антону приходилось ездить. Командировки по линии случались, но тогда Антон Адамович предпочитал деповской уазик. Наталья сразу унывала, понимая, что «мальчики», — то есть Антон и Мирзо, — «рвутся на свободный выпас».

    Одна такая командировка затянулась у мужа на пятнадцать лишних суток. Было так, что Мирзошкин родственник, а у него их было в каждом кишлаке с пяток-другой, предложил друзьям закрыть командировочные завтра, а сегодня — поохотиться на диких уток. Антон был стойким человеком, но тут отказаться не смог. Они заехали в приболоченную местность, заросшую диким кустарником и колючкой. Машину оставили, когда стало ясно, что дальше можно только пешим ходом. Продираясь густой чащей к небольшому озерцу, почти полностью покрытому тростником» мужчины испытывали приподнятую самоуверенность, обычно называемую охотничьим азартом.

    Прицеливаясь в водоплавающее, Антон надеялся, что не растерял былых партизанских навыков. На выдохе медленно спустил курок — утка крякнула, вспорхнула и со свернутым крылом рухнула, но тут же быстро заковыляла в заросли тугая. С гвалтом и шумом поднялась в воздух стая. Раздался еще один выстрел. Мирзо вообще не целился, пульнул навскидку и не глядя. Пернатое, как сбитый мессер, ушло в глубокое пике. Мирзо проводил падение не то боевым кличем, не то изображая гул самолета. Но радость победы сменилась внезапной тревогой. До слуха охотников долетели вполне человеческие вопли. У друзей появилось странное желание бежать. Перерасти в намерение оно не успело: сквозь заросли гребенщика и лоха к ним бежали люди — работники птицефермы, атакованной нагло и без всякого объявления войны.

    Плакала или смеялась по такому случаю жена АН тона Адамовича, доподлинно неизвестно, но встретила героев после отбытия наказания праздничным столом. Мирзо не то, чтобы не торопился домой, а попросту затягивал сладостный миг встречи со своей языкастой половиной.

    Обнадеженный сердобольностью жены друга, он наконец решился идти сдаваться на милость своей раздобревшей Зарины. Не успел он выйти из подъезда, как услышал раскаты Антонова хохота и странные звуки, напоминающие глухие удары. Мирзо остановился, поднялся на пролет и прислушался. Он отчетливо слышал стук, скорее всего деревянного предмета и Натальин выговаривающий голос на повышенных тонах. Звуки прорежались басистым хохотком друга. На семейную потасовку это могло походить, но с небольшой натяжкой: «Чего это Антон так веселится?» Обескураженный, Мирзо поплелся домой, не понимая, что происходит у Скавронских.

    Часа через три он вернулся с сынишкой. Рустам таращил глазенки, крепко уцепившись за отцовский палец.

    Дверь открыл Антон.

    — Тш! — показал он на прикрытую в спальню дверь и шепотом сказал: — Проходите на кухню.

    Стараясь не нарушить тишины, Мирзо на цыпочках пробирался по узкому коридору. Малыш, поднятый Антоном на руки, заныл; взрослые хором на него зашипели, он замолк, опасливо озираясь по сторонам.

    — Во! — громко обрадовался ребенок, увидев что-то в углу.

    Самая настоящая метла, перетянутая атласным бантиком, словно гриф семиструнки, аккуратно притулилась за шкафчиком; не особенно мозоля глаза. Антон почесал за ухом:

    — Подарок Натальи… Говорит, что в командировку лучше со своим инструментом.

    — Э, худо… — посетовал на обстоятельства Мирзо. — Нас с Рустиком Заринка из дома выгнала. — Он сел за стол, уперся в него локтями и глядел в никуда. — Все простила. Пятнадцать суток простила, даже штраф простила, а что у вас задержался допоздна, говорит — никогда.

    Он уронил голову на руки и шумно засопел. Антон дотронулся до его плеча, но что сказать — не знал.

    — Ху-до… — протянул он на Мирзошкин манер.

    — Рустик, детка! — раздался мягкий голос за их спинами. — А ты спать не хочешь? — Наталья принялась раздевать мальчика. — Ладно, горе-охотники, идите спать. Вам еще завтра краснеть перед начальством, а с Заринкой я поговорю.

    Она подхватила малыша, свободной рукой воткнула в рукав шапочку, придерживая ребенка бедром. Стан изогнулся в плавную линию. От ее гибкого тела и спокойных жестов веяло такой зрелой женственностью, что у Антона дух захватило. Она вышла, прикрыв за собой и мальчиком дверь. Друзья проводили их взглядом и надолго затихли. Молчали об одном и том же.

    После обеда Наташа привела Рустика к маме. Вытирая липкие ручонки сына, Зарина сразу поняла, что он очень доволен, полон впечатлений и сыт всяческими уличными деликатесами.

    Уставший ребенок заснул прямо на горшке. Женщины чуть не столкнулись лбами в попытке предотвратить неизбежное падение. Но маленький мужчина крепко спал, еле слышно прихрапывая, не потревожил его здорового сна и прилипший к попе горшок. Заринка дала перенести ребенка Наталье. Осторожно, словно каплю живой воды в ладошках, она понесла его в кроватку, подоткнула одеяльце, дотронулась губами до ясного лобика и перекрестила.

    — Своих пора… — покачала головой Зарина.

    — Что-то не получается… — призналась Наташа.

    Она не смотрела на подругу, но на ее лице читалась застоявшаяся печаль, хотя она и старалась ее скрыть. Она улыбнулась, но улыбка, как и наигранно приподнятый тон, были вымученными:

    — Ты бы простила Мирзо. Он и не хотел у нас задерживаться, — начала было она объяснять приятельнице, но та оборвала ее на полуслове:

    — Я что, злюсь? За нас не волнуйся. А вот тебе провериться надо.

    — Да ходила я уже по докторам — гинекологам, эндокринологам. Каких только анализов не сдавала! Кровь на сахар, представляешь, и то взяли.

    — Это ж не потому, что ты недостаточно сладкая!

    — Да уж надеюсь.

    — А что тебе еще остается?

    — А Антон что думает?

    — Знаю, что думает, но говорить с ним об этом почему-то не могу…

    — Неправильно это, подружка. Хорошо, хоть мне рассказала. Найдем мы тебе правильных докторов, но муж тебе — не сбоку, с припеку. Без Антона тут не обойтись. — Зарина пристально посмотрела на Наталью и добавила, понизив голос: — Если, конечно, не в нем причина.

    — Ну что ты? — Наташа даже испугалась. — Может, меня кто проклял? — криво усмехнулась она.

    Зарине показалось, что приятельница допускает такую возможность. Мало того, промелькнувшая на лице подруги тень необъяснимо утвердила Зарину в мысли, что нечто из прошлого гложет Наталью. Расспрашивать она не сочла возможным. Да и мало ли? Может, ей все это показалось?

    Своими подозрениями поделилась лишь с Мирзо на следующий день после их примирения. Страсти улеглись, взаимные упреки не сыпались на головы, потоки бурных слез сменились сияющими от влюбленности глазами. Мирзо упивался счастьем, окруженный заботой и лаской супруги. Дымился плов ароматами прелой айвы и шафрана. Из разломленного плода граната рассыпались по достархану зернышки, как капли рубина. Подбирая их, Зарина ненароком спросила:

    — Может, Скавронскую кто сглазил?

    — Как это может быть? — Мирзо не сразу понял, о чем это она. Сообразив, усомнился: — Ты сама веришь в то, что сказала?

    — Может, и прокляли… — Обхватив ладошками пухлые щечки, Заринка сокрушенно закачала головой.

    — Э, ладно… — Мирзо недоверчиво скосил на нее глаз.

    Она резко села, возмущенно всплеснула рукой перед его носом.

    — Как медработник тебе говорю: такое бывает!

    Против мнения профессионала не возразишь. Мирзо Долго мозговал над сказанным.

    Выросший в далеком горном селе, где Коран в доме муллы до самой войны оставался единственной книгой на всю округу, Мирзо, тем не менее, не мог причислить себя к истинным правоверным мусульманам. Но и атеистом себя не считал. Может быть, в первую очередь потому, что не переносил бравады начихательства на потусторонний мир. Мирзо был уверен, что нет такого мужчины, который не был бы подвержен древнему, как мир, страху перед колдовством, если он сам не является магистром тайных знаний. В народе их называли по-разному, в зависимости от прямой специализации. Мирзо слышал рассказы о тех, что вступали в единоборство с демонами, знаком был с заклинателями болезней, насланных злыми духами, и встречал даже таких, что сами были одержимы, или, иначе выражаясь, избраны светлыми силами. Но, не будучи сам чародеем, Мирзо подсознательно избегал посвященности в скрытый мир, отстраняясь таким образом от проникновения всяческого «нечто» в свою нормальную, вполне обустроенную жизнь. Как бриться и размножаться любой мужчина предпочитает старым дедовским способом, так и здесь, — думал он, — ничего нового измышлять не стоит. Один дулю в кармане держит, другой незаметно пальцы переплетет, третий — трижды плюнет в ту сторону, где, полагает он, притаилось зло, — память предков хранит множество способов защиты, и генетически она живет в каждом.

    Дом погрузился в ночную тишину, только ветер шуршал за окнами в листьях, истрепывая сонные кроны. Мирзо не спал. Он не хотел всерьез думать о том, что сказала жена, однако тревога не отпускала его. Он не мог понять, откуда она исходит и что является ее причиной. Что-то огромное и сумрачное, липкое и тягучее наплыло на него, сдавливая грудь. Мирзо пробрался в заднюю комнату, где стоял сундук жены. Достал оттуда пучок засохшей травы. Можно было подумать, что лежит он как заменитель нафталина, но с детства Мирзо помнил, что сила травы хазориспанда не исчерпывается уничтожением моли. С трудом он выкопал среди кухонного хлама керамическую лодочку масленки. Аспаком пользовались редко, в тех исключительных случаях, когда перегорали пробки в электрическом щитке. В лампадке и масла-то уже не было. Мирзо поджег уголек, положил сверху щепотку травы. Пахучий дымок поволокся по всем углам. «Уйди как ушел», — шепотом приговаривал он. Если в доме и затаилась нечисть — просто обязана была сквозануть из всех щелей со скоростью вора-карманника, которого преследуют всем майданом.

    Обезопасив домашних, Мирзо быстро заснул, пообещав себе, что у Скавронских он проделает те же манипуляции или попросит об этом Зарину. В тот момент ему казалось, что и Антон поймет его правильно, и никому вообще не придет в голову поднять Хамидова на смех. Однако днем все видится иначе. Проснувшись, перво-наперво он кинулся прятать все следы проникновения в женин сундук с приданым.

    Рабочий день выдался суетным. Под конец квартала взвинченные служащие носились с отчетами, подписями. Начальство растаскивало Мирзо на части. Бухгалтерия жила в режиме броуновского движения. Забежав выяснить о премиальных, Мирзо встретил там Антона. Говорить с ним в такой обстановке не стал. Пошутил, побалагурил с девочками-бухгалтершами, а потом и вовсе забыл о своем намерении.

    <p>(4)</p>

    За окнами «СВ» потемнело. Черная полоса леса слилась с небом. Не стало видно мелькающих мимо деревень, огородов, только линия электропередач, как верная собака, бежала рядом, подпрыгивая и пропадая в низинах.

    — Чайку принести? — отсчитывая сдачу с трехи, спросил проводник.

    Полопавшиеся капилляры на округлых щеках по ходили на здоровый румянец, а наплывающий на бока животик — чем ниже, тем больше — придавал ему вид гнома.

    Антон ехал в международном вагоне. Можно сказать, что в Городее ему сильно подфартило с этим добрячком, согласившимся взять на свой борт.

    — Нет, спасибо. — Антон ничего не хотел.

    — Из отпуска? — Видимо, гному хотелось поболтать.

    Если бы. Тогда здесь хлопотала бы Наташка. Угостила бы этого смешного человечка в форменке мамиными гостинцами. Столик купе ломился бы от яств и слышен был бы смех. Все не так. Все чужое… Непривычный комфорт раздражает. Устройство вагона «Варшава — Москва» инженер Скавронский воочию видел впервые.

    — За свой счет… — ответил Антон ледяным тоном, хотя и не намеревался обижать человечка.

    Проводник понимающе кивнул. В дороге людей распознаешь быстро, а при его опыте можно и навскидку определить, чем кто дышит. Он первым заметил Антона на станции. Всегда приятно поговорить с хорошим человеком, только вот человек явно хотел одиночества.

    — Прости, отец. — Антон устыдился своей гнусной неблагодарности.

    — Да ничего. Может, тебе выпить надо?

    В ответ Антон мотнул гривой поседевших волос.

    — Ну, как знаешь…

    Мерный стук колес на этот раз не вызывал у Скавронского желания прислушаться к организму поезда. Он шел фоном для безрадостных мыслей, возвращающихся к одному и тому же, по замкнутому кругу безысходности… Умерла мама. Мамы нет. Теперь не дотронуться, не увидеть, не поговорить… Он не успел с ней попрощаться. Не смог проводить ее в последний путь. Вошел в опустевший дом так тихо, что лишь отцовские собаки почуяли его. Седой как лунь старик сидел на приступочке, ссутулившись, почти упав на свои колени. Он поднял голову на шорох. Глаза его были сухи. Разве мог гордый Адам Скавронский проронить на людях слезу? Да и наедине с самим собой не мог выплакаться — слезы наворачивались на глаза, а прорваться наружу ни в какую не хотели. Он бы и рад, может, тогда бы полегчало? Пил и на поминках, и вот сейчас, как алкоголик какой-то, — в одиночку.

    Отец и сын молча обняли друг друга. Помянули не чокаясь, первую каплю отдав земле, как делала Надя. Адам Антонович отвернулся, из горла вырвался мучительный всхлип. Единственная и самая горькая слеза отца… Антон опустил глаза.

    — Никто не мог меня заставить плакать — она смогла.

    — Здравствуй, отец…

    Отец повел Антона в комнату Нади. Здесь стояли старинный секретер и письменный стол деда Александра.

    — Последнее время она подолгу здесь засиживалась. Знала, что умирает. Готовилась…

    Перевязанные стопки бумаг, пожелтевшие листочки, аккуратно разложенные по папкам, — все это не было похоже на маму. Обычно здесь царил беспорядок, в котором она, правда, легко ориентировалась.

    Антон открыл блокнотик, лежавший поверх папки, помеченной маминой рукой «ФОР ГИФТ». Послание обрывалось на полуслове.

    Тебе всегда не будет доставать
    Моих забав и шуток праздных,
    Когда уйду. И эту ночь
    Ты не зальешь…

    Невольно возникало ощущение, что она не смогла дописать: ей было жаль тех, кто оставался по эту сторону жизни.

    В летящих буквах проглядывалась скоропись, все говорило о спонтанности написанного. Слова сплетались в предначертанность, которую — Антон знал наверняка — не избыть.

    Адам Антонович вышел. Как никто в ту минуту, он понимал сына: примириться с мыслью, что «никогда больше», можно только внутри себя, если вообще возможно.

    Сгущались сумерки. Мелькнул отсвет зажегшейся лампы в доме напротив, а Антон все сидел в темноте без движения, без мысли, слившись с пространством, у которого не было дней, часов, минут.

    Кривая яблоня за окном скребла по стеклу голыми ветками, словно тянулась к нему. Что-то неуловимо родное угадал Антон в этом движении, и все его существо исполнилось желанием услышать материны шаги, почувствовать ее присутствие. Боковым зрением он заметил слабое колыхание занавески. Лицо тронуло легкое дуновение, наподобие дыхания летнего ветерка, будто мама провела рукой по небритой щеке. Едва он успел краем мысли подумать, что это тайный знак, как его окружило тихое сияние, возникшее во тьме из ничего, наполняя каждую клеточку его тела негой и любовью. «Знаю: ты пришла, — сказал Антон молча. — Я не смею тебя тревожить. Не знаю, где ты. Спасибо, что дала знать, что ты есть. Только услышь: я люблю тебя и обязательно найду, когда придет мой час».

    Серебристый свет, будто сотканный из лунных лучей, стал гуще, замерцал переливчатыми бликами. Они плавно передвигались, сливались друг с другом, рассеивались, рождая новые причудливые формы. Антона охватило волнение, он чувствовал, что это не призрак, не привидение. Обнаженная, не имеющая плоти, живая душа, рискуя обжечься, пришла сюда из другого мира. Он боялся шелохнуться, чтобы не спугнуть, не навредить неуклюжестью плоти. Когда за его спиной раздалось шарканье отцовских шлепанцев, он лишь отметил, что шаги остановились возле самой двери. Адам Антонович будто врос в пол, застыв у порога. Дивное видение коснулось и его. «Он тоже видит», — знал Антон.

    Прозрачные блики постепенно растаяли, сияние растворилось, и комната снова погрузилась во тьму. За окном вздохнула яблоня. Только тогда Антон позволил себе оглянуться на отца.

    — Чудит? — Лицо старика чуть тронула таинственная улыбка.

    — Точно подметил, батька…

    Две недели они провели вместе. Засиживались допоздна, вставали с первыми петухами. Сад требовал заботы. Просыпалась, стряхивая зиму, земля, заставляла работать, а значит — жить. Адам Антонович теперь сам ходил за птицей: смешивал корма, гонял от несушек чердачных котов. Всюду за ним следовал собачий эскорт, донимая междоусобными распрями.

    Посильную лепту в ведение хозяйства вносил Антон. И все же пришел час расставания. Мужчины намеренно не прощались, будто Антону надо было пена долго выйти по делам. Перед выходом Антон заглянул в дедов кабинет. Высоко, на верхней полке книжного шкафа, стоял игрушечный кораблик. Когда то маленький Антошка с трудом подтаскивал тяжелый буковый стул, вскарабкивался на него, цепляясь ручонками за полки, тянулся на цыпочках, чтобы заглянуть в рубку: вдруг там кто то есть? Ему казалось, что по ночам фрегат оживает и маленькие человечки снуют по палубе, ему слышался свисток боцманской дудки. Но ни разу ему не удалось застать обитателей судна врасплох.

    Скавронский сдул пыль с парусов. Она гирляндами повисла на снастях, он нежно провел пальцем, убирая ее. Снова, как в детстве, запахло кедровой смолой.

    — Возьмешь с собой? — услышал он голос отца.

    — Нет, батя! Пусть в твоем доме дожидается сигнала к отправке.

    Но предназначенную для него заветную папку бумаг он упаковал в баул. Лишь в поезде Антон смог открыть ее, оставшись наедине с самим собой. Твердый, уверенный почерк не принадлежал руке матери — летящую округлость ее почерка Антон не спутал бы ни с чем. Тем не менее, почерк казался знакомым, отчасти напоминая материн и его собственный, Антона. «Дедовы записи», — догадался Скавронский. Ночное освещение в купе было слабым, приблизив к глазам первую страничку, Антон вчитывался в текст, удивляясь, и одновременно восстанавливая в памяти давно забытые слова детской колыбельной, что пела ему мама. «Да ведь это стихи деда!» — обрадовался Антон. Название его развеселило, вспомнилось, как увлекался Александр Гифт восточными легендами. А то почему бы он назвал стихотворение «Ливанской колыбельной»?

    Баю-баюшки, бай-бай,
    Колыбель мою качай.
    Отнеси в той колыбели
    К синей радостной купели.
    Там у моря, в дивной Акке,
    Мои деды и прабабки
    Платье новое соткут,
    Сладкий пряник мне дадут.
    Но куда дары я спрячу —
    От ларца мой ключ утрачен.
    Ключ кузнец сковал бы новый —
    Только денег просит много.
    Деньги есть в подвале темном,
    Просит лампу погреб сонный.
    Лампа есть на дне колодца,
    Но веревки не найдется.
    Есть веревка у быка
    На крутых его рогах.
    Добрый бык отдаст веревку
    За травы охапку токмо.
    Травка та на дальней пашне
    Без дождя от зноя чахнет.
    Баю-баюшки, бай-бай.
    Небо, дождик в поле дай…

    Судорожно листая страницу за страницей, Антон обнаруживал записки путешественника прошлого столетия. В детстве он с увлечением слушал истории деда о морских странствиях. Взрослея, он увидел в них всего-навсего увлекательные выдумки начитанного ученого, каковым считал Александра Гиф-та, библиотекаря в княжеском замке Радзивилов. Значит, серьга действительно принадлежала матросу Александру! И словно в ответ на его мысли, на глаза попалась копия последней страницы завещания князя Эдмонда, с личной подписью, зарегистрированной во Франкфурте нотариальной конторой «Зандер и сын».

    По всей вероятности, список был очень длинным. В подробном перечислении указывалось пенсионное жалование «протеже» князя в Несвиже, а отдельным пунктом была вынесена небольшая приписка, удивительная тем, что ей придавалась особая важность: «Перстень из серебра с александритом, шлифованным „кабошон“ с надписью по розетке французской готикой. Приобретен в Александрии Египетской. Общая масса составляет 12 унций…» В конце подробного описания предмета, — как показалось Антону, не представляющего большой ювелирной ценности — значилось: «После смерти Эдмунда Радзивила, князя, депутата рейхстага, переходит во владение Александру Гифту». Получалось, что кольцо, которое стало для Скавронского обручальным и которое он не носил, стесняясь странной вычурности, когда-то принадлежало Радзивилам. Но почему в таком случае здесь ничего не говорится о точно такой же серьге?… Антон вконец запутался.

    Если человек соприкоснулся с тайной, даже понимая свое бессилие перед ней, он волей-неволей будет возвращаться в круговорот загадок, что так любезно предлагает ему судьба. Так и Антон Скавронский временами заново открывал старинную папку в кожаном переплете, полагая, что предки надежно зашифровали там все ключи к отгадке…

    <p>(5)</p>

    Привычная домашняя обстановка по его возвращении не навевала даже мысли о чем-то необычном. Наталья была на работе. Звонить он ей не стал, чтобы не отрывать от малышни, лишь заглянул в расписание под стеклом на ее письменном столе. Аккуратной стопочкой лежали еще не проверенные тетрадки. Охапка розовых гладиолусов, едва поместившись в вазе, свесилась, увядая, над фотографией Надежды Александровны. Перед рамочкой стояла рюмка, покрытая куском черного хлеба и темная восковая свеча. Ему было померещилось, что он это уже видел однажды… Но зацепить за хвост едва уловимое ощущение не удалось — мысль безвозвратно убежала. Почему-то Антону припомнились слова колыбельной. Не придав этому значения, он бурчал их под нос, пока не разгрузил дорожный баул. Домашняя колбаса, сало особого отцовского засола, даже банка маминых грибочков — Антон с легкой грустью осмотрел доверху набитый холодильник. Отец затарил их с Натальей к майским праздникам, как Антон ни отпирался.

    — Ну куда мне через весь Союз с таким грузом переться!

    — Бери-бери. Вот еще. — Он ткнул ему бутылку фирменного «скавронского» яжембяка.

    Самогон, что гнал отец, настаивался на рябине. Секрет его водки был прост: ягода должна быть подмороженной, а затем тщательно просушенной. Были и еще какие-то добавки, но ими ведала Надя.

    — Оставил бы себе…

    — С Наткой помянешь мать. Может, кто из твоих друзей ее руку узнает…

    Наталья вернулась домой к накрытому столу.

    — Батюшки! Какая роскошь! — рука ее потянулась к буженине. — Ну, папа!

    Она перевела взгляд на Антона, и он вспомнил, что не успел побриться.

    — Я сейчас!

    — Да успеешь. Устал, поди? Да и мне ты таким больше нравишься… — Ее руки настойчиво заставляли остаться рядом. — Как отец там?

    Антон отмахнулся от вороха вопросов, плеснул ей рябиновки. Она взяла было рюмку, понюхала, тихо поставила на стол — и, внезапно схватившись за горло, выбежала…

    Если бы у Антона кто спросил, он с уверенностью бы ответил, что знал все наперед. Говорят, обо всем мало-мальски значительном в своей судьбе человек предупрежден заранее. Как бы то ни было, он почти осязаемо чувствовал: опять повеяло удивительным. Ну кто бы на его месте не ощутил на себе чудесную странность, если бы по приезде домой узнал, что много лет бесплодная жена, потерявшая было всякую надежду стать матерью, тайно радуется токсикозу беременности? Стыдясь своего счастья, когда в доме такое горе, Наташа не могла выбрать удобного момента, чтобы поведать мужу. От всевозможных запахов ее выворачивало наизнанку, при этом из ванной комнаты она вылезала хоть и вымотанная, но с таким гордым видом, что впору к психиатру обращаться. Наивные женщины! Они свято верят, что мужчина не способен уловить столь «тонкие нюансы» перемен в своих возлюбленных, будто ему это не дано просто по положению вещей в природе и сам он родится из морской ракушки. Прикинься Наталья самим сфинксом египетским — Антон все равно догадался бы. В чуткости, тем более в наблюдательности, ему было не отказать.

    — Что с тобой происходит, девочка? — Антон тронул ее подбородок.

    Взгляд его был прямым и пристальным, он проникал в самые затаенные глубины ее зрачков. Наташкины брови недоуменно взметнулись. Прихлынувшая к щекам кровь растекалась по лицу, шее, ударила в виски.

    — Ой, — выдохнула Наташа. — От тебя ничего не скроешь.

    — А надо? — Он не отводил глаз.

    — Нет причины, точнее, не тот случай, чтобы скрытничать. Не могла улучить минутки — с тобой поделиться. Или стыдно сказать было… Ой… Что-то я сама себя не пойму. Тош! — Она уткнулась в его плечо, и глухим голосом протяжно сказала: — Я в «интересном положении».

    — Еще в каком! — И вдруг из его уст вырвались любимые словечки той, первой его женщины: — Ну че попало!

    Он прижал Наталью к себе с такой осторожностью, словно она превратилась в фарфоровую куклу. Наташка вся поджалась, примурлыкивая от удовольствия, изогнулась, подставляя для поцелуя шею, потерлась о колючую щеку, прихватила зубками мочку его уха, и Антон наконец рассмеялся своему пушистому счастью…

    «Че попало» вскоре дало о себе знать. Наташа отчаянно подурнела. Персиковая мордашка отекла, по крылась пигментными пятнами. Ходила она тяжело. Все лето маялась одышкой, а к августу расползлась как на дрожжах. В опережение всех положенных сроков выпятился большой, недвусмысленный животик.

    Она читала по лицам случайно встретившихся на улице знакомых, подруг, что выглядит плохо. Некоторые даже не узнавали, но ее это ничуть не расстраивало. Глаза светились внутренним счастьем, распухшие губы невпопад что-то нашептывали незримому собеседнику, вызывая понимающие улыбки на лицах прохожих. Тихий, лучащийся от нее свет заставлял совсем незнакомых людей баловать ее. Движимые импульсом, ей уступали место к газировке. Завидев очередную бочку с пивом, Наталья, перекатываясь как утка, семенила к ней, пожирая пену глазами. Приблизившись к забулдыгам вплотную, стеснительно отводила глаза, но обязательно находился сердобольный, кто протягивал ей свою кружку.

    — Нельзя же… — словно умоляла она избавить от искушения.

    Тогда вся мужская очередь, естественно, бывалых отцов и мужей настойчиво убеждала, что не только можно, но и нужно, раз организм того требует.

    — Видать, мужик будет, — с гордой уверенностью высказывался кто-нибудь, глядя, с какой скоростью в кружке исчезает священная влага.

    — Нет! Вишь, животик круглый — значит, баба родится.

    — А какой он должен быть, чтоб мужик вышел? Острый, что ли?

    Случалось это, как правило, на вокзальной площади, то есть неподалеку и от дома, и от места Антоновой службы. До него доходили эти смешные истории, но уж он-то потакал всем ее капризам, не усматривая в них никакой крамолы. «Лишь бы им на пользу», — говорил отделенческим сплетницам.

    Ранняя осень пришла незаметно. Теплый сентябрь сполз с холмов пыльной мглой. Она навалилась на город, укрыв его плотной пеленой, не давая пробиться горной прохладе. Наталью начали одолевать головные боли. В пояснице появилась тупая тяжесть. Приходя из школы, она устраивалась на кушетке, укладывая ноги на подушку.

    — Не затягивала бы ты с консультацией, — беспокоился Антон, но Наталья, питая отвращение к больничным стенам и грубоватой гинекологине, всячески оттягивала этот момент.

    — Заринка говорит, что все идет нормально… Антонио! А ты кого, хочешь: мальчика или девочку?

    — Да хоть неведому зверушку — был бы человек хороший.

    Прозвучало абсурдно, Наташка развеселилась. Глядя, как она заходится от смеха, он перевел глаза на ее живот и неожиданно увидел движение, напоминавшее волну. Антон вытаращился с таким глупым видом, что Наталья закатилась пуще прежнего. Животик ходил ходуном: дитя проявляло настроение.

    — Успокой меня, сходи в консультацию. — Он неуверенно дотронулся до смешливого пузика. Последовала моментальная реакция — под его рукой забавно вздыбилось, от неожиданности Антон отдернул руку. — Не оттягивай, ладно?


    * * *

    Размеренно, плавными взмахами дворник сгребал опавшие листья в груду. Степенно распахнул чапан, достал из кармана коротких, вздернутых над голой щиколотки штанов огромную коробку спичек, покряхтывая присел возле собранной кучи. Наталья потянула носом дымок, с тоской оглянулась на старика, будто призывала его в поддержку, и неуверенно заглянула в приемное отделение.

    — Женская консультация — это здесь?

    — Вторая дверь направо. Карта с собой? — не отрываясь от стола, спросила медсестра.

    — Я тут кучу всяких бумажек прихватила. Старые обследования.

    — В первый раз, женщина? — Сестричка наконец соизволила взглянуть на посетительницу. Окинув опытным взглядом громоздкую фигуру пациентки, она взвилась: — Да что же это за неразумные мамаши! Завтра рожать, они приходят за полчаса.

    — Да что вы меня пугаете! Рано нам, — тоном двоечницы у классной доски попыталась оправдаться Наташа.

    — Вера Дмитриевна! Тут у нас мамаша сама знает, когда им рожать.

    Полная, рыжеволосая врачиха с удивительно добрым, располагающим к себе лицом, с интересом глянула на Наташу. Лукавая улыбка в уголках губ при давала ей слегка насмешливый вид. С деланной строгостью она поинтересовалась:

    — Совершеннолетняя?

    От неожиданности Наташа шумно сглотнула.

    — Ну, пойдем, Скавронская! Продиктуешь мне, когда тебя ждать в гости.

    Вера Дмитриевна долго колдовала над календариком. Считала дни, месяцы, сбивалась, карандашик возвращался в исходную точку и заново чиркал по неделькам. Наступление родов падало на конец декабря — начало января.

    — Ну, плюс-минус две недельки. — Сказала она это с удовольствием, будто ей было приятно угадывать цифры. Так же она орудовала с гирьками стационарных напольных весов, куда помогла взгромоздиться Наташе.

    — Крупненький плод. Раскармливаешь?

    — Нет, вроде. А пиво ему — вредно? — засовывая отекшую ногу в туфельку, невзначай спросила Скавронская.

    — Не особенно… Но лет через десять не приходи и не спрашивай про водку. Договорились? — Вера Дмитриевна листала результаты анализов, старых обследований. — Почему раньше не обращалась?

    — Нужды не было.

    Наталья оглядывалась по сторонам. Лезть на экзекуторское кресло — хоть нож к горлу — ой как не хотелось.

    — С таким то стажем бесплодия — нужды не было? — На лице врачихи промелькнуло недоверие.

    — Да я ж вам вон сколько всего притащила. — Наталья кивнула на медкарту. — Это ж не от сладкой жизни.

    — Ты бы мне еще отчеты знахарок и гадалок принесла. — Гинекологиня с треском натянула хирургические перчатки. У пациентки под ложечкой засосало. «Ну вот…» — не успела она подумать, как услышала не допускающий пререканий насмешливый возглас:

    — На «плац» — бегом марш!..


    * * *

    В ноябре выпал первый снег. Для городских властей это оказалось, по заведенному обычаю, неожиданным, как стихийное бедствие. Заснеженные ветки деревьев начали обламываться под тяжестью, обрушиваясь всей мокрой массой прямо на провода. Троллейбусы стали. Конец образовавшегося хвоста подкатывался к ЦУМУ. Стараясь не оступиться на ступеньках универмага, Наташа спускалась боком, нащупывая твердую почву под ногами. «Надо было дождаться Антона с участка», — ругала она себя, в который раз утверждаясь в правоте мужа. Есть вещи, в которых женщине трудно себе отказать. Сколько бы ей ни говорили, что загодя нельзя делать нерожденному младенцу приданое, — удержаться от покупки милых, крохотных вещичек почти невозможно. День у Наташи был свободным. В отсутствии Антона она никогда не знала, чем себя занять. Если бы не пакеты и не жижа под ногами, можно было бы степенно профланировать через полгорода одной прогулки ради.

    За две остановки от дома длинный хвост остановившегося транспорта тронулся. Пеший люд бросился занимать свои места, скользя и падая в снежной слякоти. Наташа пробилась в середину, оказавшись в несусветной толчее. На Ватане ее вынесло людской волной, она вдохнула свежего воздуха, в паху внезапно схватило. Она прислушалась к себе. Нет, ничего. Отпустило… Боли она не чувствовала. На всякий случай созвонилась с Верой Дмитриевной.

    — Ну, загляни завтра после уроков, — пробасила завотделением. — Прихвати халатик. Может, на сохранение поваляешься.

    Наталья приуныла. «Ну что ты так торопишься?» — безмолвно заглянула она в себя. Внутри шевельнулось, как ручонкой коснулось. Не волнуйся, мол. Я с тобой… Нежность волной подкатила к самому сердцу. «Кто ты?» — спросила мама. Ребенок в ответ чуть двинулся и сразу затих, будто задался тем же вопросом. Успокоившаяся было Наталья услышала лязг разбитого стекла на лоджии. Звук был резким и неожиданным. Она встрепенулась, соображая, что это могло быть. Ночная птица? Вряд ли. Майнушки — здешние скворцы — и днем-то в окна не бьются. Может, неудачно упавшая сосулька?

    Накинув на плечи плюшевый китайский жакетик, она вышла на холодный балкон. Осколок разбитого окна дребезжал в раме. На сквозняке широко распахнулась дверь, и порыв шального ветра ворвался в гостиную, перелистал газеты на серванте, поплясал на люстре, со звоном опрокинул что-то на столе. Наташа заложила проем куском фанерита. Баловство в комнате прекратилось. Прикрывая поплотнее балконную дверь, она заметила, что упала фотография Надежды Александровны. Суеверный страх обуял все ее существо. В смятении она быстро перевернула портрет и отпрянула, держа рамочку на расстоянии вытянутой руки. Стекло на портрете треснуло, в отраженном свете колеблющейся люстры лицо Надежды ожило: едва уловимо колыхались пряди волос, будто тронутые ветром. Она смеялась. Откровенно смеялась. «Кто ты?» — с ужасом спросила Наталья и тут ее пронзила догадка: «Ну конечно! Надежда». Она умиротворенно погладила себя по животу, искоса поглядывая на Надежду Александровну. «Экая странная штука — призывать тебя в свидетели! Но ведь я все правильно поняла, мама?»

    Следующий день выдался солнечным. Дети соскребали тающий снег с заборов, лепили снежки, выжимая из них столько воды, что она стекала ручьями, просачиваясь в рукава по самые локти. Во время снежных баталий над школой летали артиллерийские снаряды размером с орех и с той же пробивной силой.

    Вжав голову в плечи, Наташа пробиралась в свой класс партизанскими тропами. Звонок уже отзвенел. Раскрасневшиеся девятиклашки ворвались с гиканьем победителей, с шумом разобрались по местам. Наталья Даниловна вывела на доске тему: «Вольнолюбивая лирика Михаила Юрьевича Лермонтова».

    — «На севере диком стоит одиноко»! — завопил классный эрудит Сережка Чикменев.

    Наталья вздрогнула. Медленно села на стул. Глаза ее были испуганными. Старшеклассники растерянно переглядывались.

    — Можно, Наталья Даниловна? — заныл в дверях кто-то опоздавший.

    Наташа безучастно кивнула и словно окаменела, вцепившись побелевшими пальцами в кромку стола. Сквозь плотно сжатые губы прорвался стон.

    Всезнайка Чикменев сообразил первым. Он быстро прошел к учительскому столу, склонился к Наташе:

    — «Скорую», да?

    — Голубчик, Сережа! — Она схватила его за руку. — Быстрей в учительскую. Проводи меня.

    Она умоляющее посмотрела на него. Подросток почувствовал настоящую взрослую ответственность. Он помог ей подняться.

    — Ой, Наталья Даниловна! — наперебой верещали девчонки.

    Сережка, поддерживая Наталью под локоть, призвал на помощь парней.

    — Брысь! — угрожающе прорычал дебиловатый детина-переросток, заставляя всех расступиться.


    * * *

    Потуги начались в машине «Скорой помощи». Роды были молниеносными. Бригада приняла недоношенную девочку. Фельдшерица прикинула в уме сложившуюся ситуацию. Задержка плаценты. Опасно. Мамаша истекает кровью. Могут понадобиться хирурги. Ребенок — явно не жилец…

    — Костя! — крикнула она шоферу «таблетки», — вези за парк, в септико-гинекологию.

    Накрахмаленная сестричка приняла из рук в руки наскоро обернутую в байковое одеяло новорожденную. Удрученно заглянула внутрь. Жалкое существо еле попискивало.

    — Хватит в куклы играть. Ставь капельницу. — Реаниматолог с ходу нашарил вену.

    Медсестра заметалась, не зная, куда положить ребенка.

    — На пол! — рявкнул реаниматолог.

    В отделении «грязной» гинекологии дети не рождались живыми. Ну, а если это случалось, то выжить им не светило. Здесь не было аппаратуры «инкубаторов», не было и места, предназначенного для новорожденных. Уж если мамаши здесь не ждали детей, то и медперсоналу ласково встретить их не хватало физически ни времени, ни средств. Главное — сохранить жизнь роженице. Однако у прошлогодней выпускницы медучилища Лизы не хватило духа положить живое существо на голый пол. Она постелила в стороне наскоро вытащенную из материалки стерильную пеленку, положила малышку и со всех ног бросилась к свирепому реаниматологу на помощь.

    Операция не заняла много времени. Каталка, шурша колесами по линолеуму, выруливала из оперблока. Состояние поступившей уже не вызывало беспокойства. Основные показатели были в норме. Однако этого получаса могло оказаться вполне достаточно для явившегося на свет дитяти, чтобы определиться: оставаться или уйти навсегда из неприглядного мира под ногами людей в масках и белых халатах.

    — Не по божески как… — проворчала санитарка тетя Шура, бросив взгляд на младенца.

    Почти не сомневаясь, что малышка уже испустила дух, Лиза склонилась над бледным тельцем. Чувствительные подушечки пальцев уловили биение пульса на шейной артерии девочки.

    — Жива… — не веря самой себе, протянула Лиза.

    — Надолго ли? — сокрушенно вздохнула тетя Шура. — Пред лабалотории, налево по колидору, — тумба. На ей — весы. Туда и покласть надоть. Глянь! Лупастит глазенки!

    — Теть Шур! Приволоки весы к материалке. Я пока обработаю ее.

    Лиза споро принялась за пуповину. Ввела противостолбнячную сыворотку. Ополоснула девочку чуть теплой, подмарганцованной водичкой, спеленала и пошла в комнату, где в тихие минуты собирались почаевничать медсестры.

    — Это ты когда успела? — пошутила проходившая мимо старшая медсестра Карима. — Вроде поступлений больше нет. Чайку с тортиком хлебнем?

    — Откуда такая роскошь?

    — Благодарность это, а не роскошь! Я по-своему, не по-немецки, дисциплину блюду. — Карима частенько подсмеивалась над немецким чистоплюйством Лизы, но в душе считала, что на ее бригаде держится вся смена.

    Кулек с новорожденной вписался в ванночку детских весов. Вместе с одеяльцем он оказался вполне увесистым. «Килограмм восемьсот», — отметила Лиза, подсознательно обнадеживая себя цифрами выживания. Ей бы хотелось, чтобы малышка выстояла, но шансов у нее было мало, это медсестра понимала. Она поставила на соседнюю тумбочку с плиткой чайник и ушла в перевязочную, стараясь стряхнуть с себя мысль о судьбе ребенка. Она сосредоточенно скручивала турунды, когда ее отвлекли от дела странные звуки. Она вышла. Чайник вовсю кипел. Пар от него клубился, как в финской бане. А на весах чихал ребенок. Потешно, скорчив рожицу, вдохновенно чихал. Лиза опрометью бросилась в реанимационное отделение. Мамаша должна бы уже отойти от закиси азота. Женщин сюда привозили всяких, в основном тех, кто несвоевременно рожал — по собственной прихоти и мрачной инициативе.

    — Женщина!

    Скавронская с усилием открыла глаза. Над ней склонилось незнакомое лицо. Ей показалось, что видит взлохмаченного чертика с глазами ангела.

    — Женщина, — повторила Лиза, — вы ребенка хотите?

    — Боже! Надюшка! Что с ней? Где?

    Скавронская порывалась подняться, встать, но силы изменили ей, и она снова потеряла сознание…

    В тот вечер Антон поздно вернулся домой. Весь день он чувствовал себя настолько неуютно, что, не закончив множество дел, сорвался из командировки.

    — Домой…

    — Да что с тобой, Адамыч? — удивился Мирзо.

    — Не знаю. Этого не объяснить. Что-то случилось с моими.

    — Да рано бы…

    Мирзо провел руками по лицу, будто пригладил несуществующую бороду. «Бисмилаху рахману рахим», — прошептали его губы, нога выжала газ, и он погнал по трассе, не задав больше ни одного вопроса.

    Антона знобило, перед глазами вставали картинки одна другой страшнее. Руки дрожали. Наконец, управившись с замком входной двери, он вошел в квартиру, наперед зная, что она пуста. Он даже не заглянул в спальню, а напрямик, не разувшись, направился к телефонному аппарату. Мирзо все понял без слов. Он помог пролистать абонентский справочник. Вера Дмитриевна еще не спала.

    — Она мне вчера звонила… Да погодите, Антон! Может, просто задержалась где… Так! Вы дома? Если это преждевременные роды — я узнаю первой. Сидите и ждите моего звонка!

    На телефонный звонок мужчины кинулись одновременно.

    — Квартира Скавронских? — спросил незнакомый женский голос.

    — Что с ней? Где? — Антон задыхался.

    — Ее состояние стабилизировано. Но вы приезжайте, как можно быстрей!..

    Мирзо затормозил, чуть не выбив хлипкие больничные ворота. В будке сторожа мелькнула тоненькая фигурка в цветном фланелевом халатике поверх наутюженного белого. Девушка на ходу натягивала колпак, поторапливая сторожа. Механизм ворот заскрипел, створки медленно поползли в стороны.

    — Не закрывай, Бобосайф!

    — Хоп, Лиза, поспешай!

    Девушка прыгнула в уазик, показывая Мирзо, как проехать к корпусу. На ходу приоткрыв дверь, она выскочила, как только машина остановилась перед крыльцом.

    — Я сейчас!

    Вышла со свертком в руках. Рядом с ней семенила старушка с полными руками грелок.

    — Везите дочку в детское отделение третьего роддома. Там аппаратура получше.

    Антон в полном ступоре держал невесомую ношу. Санитарка угадала его состояние и повернулась к Мирзо.

    — Обложите маленькую грелками. Пока ее там не примут, тепло не убирайте. Господь милостив. Она у вас живучая, — попыталась она успокоить Антона.

    — Направление! — спохватилась Лиза. — Вот! Возьмите.

    Девочку приняли без проволочек. Успела предупредить Вера Дмитриевна. Антон отрешенно сидел на деревянной скамейке в коридоре новой больницы. Мирзо переминался с ноги на ногу, заглядывая в матовое стекло, за которое унесли ребенка. Дверь за их спинами распахнулась, обдав по-зимнему холодным предрассветным воздухом.

    — Ну что? — Это примчалась Лиза после дежурства. — Погодите! Я сейчас все узнаю.

    Вскоре послышался тихий дружный смех. Она возвращалась с подружкой.

    — Говорят, будет жить. Можете отдохнуть. — Антон отрицательно замотал головой. — Ну, тогда поезжайте в септику, навестите жену, а я все равно здесь еще побуду, заодно и подежурю около малышки.

    Только тогда Антона отпустило. Он огляделся по сторонам, встал, посмотрел на Мирзо:

    — Тебя дома не загрызут?

    Друг только рассмеялся в ответ.

    Провожая мужчин до машины, Лиза поделилась с Антоном своей уверенностью в необычайности будущего его малышки. Щемящая боль снова сдавила сердце Скавронского. Хотелось спрятать дочку на себе, укрыть от всех бед. Но чутье подсказывало ему, что пока он может всецело положиться на эту девушку, такую хрупкую и такую сильную.

    — Как вас зовут?

    — Лиза. Лиза Шпомер. Я позвоню вам.

    Он улыбнулся, но Лиза заметила, как странно по менялся цвет его глаз. Они стали прозрачными, как застывшая слеза…

    <p>(6)</p>

    Вымощенное плиткой шоссе с темными латками свежего асфальта убегало к подножию гор. На еще спеленатых снегами вершинах оседали подточенные теплом ледники. В придорожных канавах бурлила, закручиваясь в водовороты, темная талая вода. В разные стороны разбегались холмы, поля. Влажная пашня дышала, клубясь испарениями. То тут, то там в ярких лучах солнца вспыхивали цветастые косынки крестьянок. На обочинах коренастые стволы тутовника укрыла курчавая зелень. Деревья стригли каждую весну. Тогда они превращались в корявые столбовые вешки. Торчали тонкими веточками, словно перевернутые вверх корнями, ощетинившиеся на весь мир. Не проходило и недели, как молодые побеги наполнялись могучей силой, и тутовник превращался в сплошной ряд густых зарослей. Как всегда, под их сенью толпились ребятишки, собирая сочные ягоды. Антон попросил Мирзо остановить машину. Заслышав шум тормозов, навстречу посыпала детвора, показывая на пальцах, сколько будет стоить дармовой товар.

    — Может, насобираем? — предложил шофер.

    — Да брось ты. Для нас — копейки, а для них — заработок!

    Стараясь не испачкаться — сок потом ни за что не отстираешь, — Мирзо, широко открыв рот, высыпал туда горсть. Ягоды так были похожи на разжиревших гусениц, что Скавронский невольно поморщился. За много лет он так ни разу и не попробовал шелковицы на вкус.

    — Напрасно! Не случайно ее царской зовут.

    — Да что я тебе, тутовый шелкопряд? — усмехнулся Антон.

    — Что-то приуныл, Адамыч… — Мирзо мельком глянул в зеркальце на отражение своего начальника.

    — Да не люблю я этих поездок.

    У самого дома шофер заметил, что в окнах ярко горит свет.

    — Твои еще не спят.

    — Наталья все равно не ляжет, пока не встретит.

    Но навстречу она не вышла. Гремела музыка, в спальне слышался смех. Антон оторопел.

    Заглянув туда, Антон увидел, что растрепанная Надюшка, дорвавшись до родительской кровати, скачет по всему периметру, растопырив пальцы рук и выделывая пухлыми ножками немыслимые па. Магнитофонная бобина шипела, выбивая из утробы «Яузы» бешеный ритм популярной песенки. «She’s goddess yes baby she’s goddess… » — прокуренным дамским голосом надрывался супермодный ВИА «Шокинг блю». Вторя музыкальному такту, запыхавшаяся Надюшка приговаривала любимые стишки:

    Все смесялось в обсем танце,
    и летят во все концы
    Гамадйилы и бйитанцы,
    Ведьмы, блохи, кольдуны.

    — Чем это полуночные богини заняты? — грозным голосом призвал к порядку Антон.

    — Пляшем кекуок! — Наталья зашлась от хохота.

    — Тата! — распахнув объятия, обрадовалась Надюшка.

    Так она называла и отца и мать, объединив их одним именем. Антон достал из нагрудного кармана пупсика, пискнул резиновым животиком.

    — Ой!

    Девочка шлепнулась от счастья на подушку с куклой в руке. Тут же проворно начала вить гнездо, укладывая пупса спать.

    Антон обнял Наталью за плечи, привлек ее к себе, тронул губами бархатистую щеку:

    — Не пора спать?

    Наташа погасила верхний свет, оставив бра. Антон переставил магнитофонную бобину. Удивительный голос Имы Сумак изливался в пространстве, рождаясь в тончайших высотах, как в горнем небе, постепенно наращивал низкие регистры и обрушивался в бездну, заново устремляясь ввысь, словно мифическая птица огня Феникс. Девочка почти растаяла в этих звуках: затихла, ухватив отца за палец. Взгляд ее устремился вдаль, причудливо меняя цвет глаз. Выражение восторга и удивления смешались на ее лице, она затаила дыхание и еле слышным шепотом, прижав отцовский палец к своим губам, произнесла:

    — Высока земли обитель… Поздно — поздно… спать пора?

    Спросила, будто только вот угадала.

    Антон потрепал ее белесую макушку. Под его рукой она зажмурилась от удовольствия. Антон, одолевая в себе нестерпимое желание потеребить, пощекотать ребенка, чтобы не разыгралась пуще прежнего, припал губами к детской ладошке и, хитро поглядывая, пробухтел слова того же, долго бывшего в опале, поэта:

    Что сомненья? Что тревоги?
    День прошел, и мы с тобой —
    Полу звери, полубоги —
    Засыпаем на пороге
    Новой жизни молодой.

    Она кивнула. Свернулась клубком. Намотала на отцовский палец локон своих волос, чтобы удрать ему, если она заснет, было несподручно, и принялась баюкать не то игрушку, не то самого Антона. В грудном мурлыканье послышалось неуловимо родное. Он прислушался. Сбивали переливы голоса индианки. Модуляции накатывали волнами, и Антон представил, что это береговой прибой. Картинка зрительно предстала перед его глазами, он почти ощутил соленые брызги и жаркую истому облизанных волною камней. Его слуха опять коснулся мотив, до боли знакомый. Нет! Не может быть!.. Он не верил своим ушам. Нехитрая мелодия маминой колыбельной. Она повторялась снова и снова. Рефреном ей вторил голос самого моря. Антон обомлел. Это было то состояние души, когда не знаешь, радоваться или пугаться, когда так отчаянно хочется исторгнуть из себя не то смех, не то слезы.

    «Огради ее Господь силою креста своего честного и животворящего…» — прошептал Антон слова единственной охранной грамоты, которую знал.

    <p id="AutBody_0_toc69503646">Пентакль Надежды (1975)</p>

    Вахоб Умедович Умедов, придерживая под мышкой пакет базарной зелени, пытался одной рукой открыть замок на двери кабинета. Механизм не поддавался, ключ не проворачивался, плотно застрял в скважине. Завернутый в бумагу кусок мясной вырезки сочился кровью, пакет промок Беспокоясь за свою кипельную рубашку, директор краеведческого музея все же не хотел ставить торбу на пол, только что до блеска начищенный уборщицей Лидой. С утра она, по обычаю, запоздала, заглянула в кабинет, когда Вахоб Умедович уже заварил зеленый чай и, громко прихлебывая из пиалы, читал свежий номер «Точикистони совета». Он приподнял ноги, освободив Лиде пространство для движения, но мокрая тряпка, кое как замотанная на швабру, задела его лакированные ботинки, отчего их лоск подернулся грязными пятнами Начальник осерчал, накинулся на уборщицу, вспомнив ей все служебные провинности. У него было подозрение, что, ко всем своим недостаткам, Лида крепко закладывает за воротник, но поймать на этом ее не удавалось.

    — Ну-ка, Лида, дыхни сюда.

    Он потянул мясистым носом и ничего, кроме запаха валидола, не почуял.

    Раздосадованный директор покинул свой кабинет, настоятельно потребовав, чтобы к его возвращению полы блестели, и отправился на Колхозный рынок, расположенный в пяти минутах от здания музея.

    Он специально остановился вместе с праздными зеваками у мастерской резчиков по дереву. Запах свежей стружки помог ему избавиться от плохого настроения, задержавшись на базаре на какие-то полчаса, директор музея вернулся на место службы и с удовлетворением оглядел чистые залы. «Ну вот, неужели всегда надо кричать на подчиненных?» — подумал он. Перед приемной остановился, не зная, куда ткнуть свою снедь, и застрял, ковыряя замок. Сзади раздались шаги. Вахоб Умедович не успел оглянуться, как почувствовал, что кто-то придерживает его под локоток.

    — Умедов?

    Двое в серых протокольных костюмах, с одинаково непроницаемым выражением на лицах, поджимали его с обеих сторон. Он медленно опустил пакет, прислонив его к стенке. Кровавая жижица потекла по линолеуму. Люди в сером проводили струйку пустыми глазами, у директора под ложечкой томно заныло.

    — Мясо… — пояснил он вялым голосом.

    — Пройдемте.

    Тут замок и поддался. На ватных ногах Вахоб Умедов проследовал в кабинет, показавшийся ему отстраненно чужим, и сел на место посетителей, так как один из серых занял его кожаное представительское кресло во главе стола.

    — Где согдийские плиты? — холодящим голосом спросил «серый».

    Вахоб Умедович не понял и глупо выкатил глаза.

    — У нас есть сведения, что работниками вверенного вам музея были захвачены плиты с согдийскими письменами, найденные при раскопках.

    Тут директор музея задохнулся, затряс головой и, положив руку на грудь, начал причитать, что впервые об этом слышит, и если что, разберется, призовет всех к порядку, кого надо накажет. Его пальцы начали искать нужную кнопку селектора. Но тут он вспомнил, что связь так и не была налажена, и кинулся к выходу самолично звать заведующую отделом древнего мира.

    — Не имею понятия, — развела руками пожилая, почтенная дама.

    Оказалось, что не далее как вчера на территории города Душанбе, прилегающей к самому фасаду здания музея, рабочие строители при рытье котлована под памятную монументальную композицию из произведений классика таджикской литературы наткнулись на древние руины, высеченные в виде глубокой траншеи прямо в скале. При расчистке щебня и строительного мусора был обнаружен пласт обожженного кирпича с обвалившимися мраморными плитами облицовки. Небольшие пазы вдоль плит и вписанные в кружки арабские буквы по счету «абжад», обозначающие градусы дуги, свидетельствовали о назначении находки. Это была часть древней обсерватории.

    Остатки такой же, но гигантской по размерам дуги обсерватории в начале столетия были найдены русскими востоковедами по упоминанию в документе семнадцатого века, принадлежащем дервишской обители. Обсерватория Улугбека оказалась справа от Ташкентской дороги, всего в двух километрах от Самарканда. К началу пятидесятых Академия наук Узбекистана завершила свои раскопки, но споры о предназначении дуги не стихали до времени обнаружения находки возле музея в Душанбе. Принадлежат ли они квадранту, или так называемому секстанту Фахри, говорить не приходилось, хотя бы потому, что при освидетельствовании места раскопа специалисты обратили внимание на согдийский курсив, высеченный на некоторых плитах. А это позволяло Таджикской академии наук надеяться на более древнее происхождение своей обсерватории. Если бы не тот факт, что непостижимым образом плиты исчезли…

    Академия наук сбилась с ног в поисках утраченного сокровища. Президиум обратился за помощью в органы правопорядка. Ситуация была настолько неординарной, что задействованы были службы государственной безопасности. Не добившись вразумительного толкования происшедшего от музейных работников, оперативники решили найти источник сведений. Дело происходило в понедельник, поэтому строителей на месте еще не было. Бульдозерист, работавший в воскресные дни, так как только в субботу подвезли солярку, с вечера устроил себе разгрузочный выходной. Судя по его состоянию с утра, «отгул» мог продлиться надолго. Совсем тепленьким его приняли под свою юрисдикцию медики — до полного восстановления мыслительных способностей. Но комитетчики не стали терять времени даром и решили вызвать ираниста Захарова.

    Во-первых, именно ему волею случая выпало обнаружить и засвидетельствовать чудесный раскоп. Во-вторых, кому как не ему, специалисту в знаках и идеограммах согдийского письма, следовало засвидетельствовать находку как открытие века.

    Ничего не подозревающий Александр Маркович работал над составлением каталога рукописного фонда института востоковедения за своим рабочим столом. Зафиксировав две новые карточки, он поднял глаза на академика Игнатия Юлиановича Крачковского, строго взирающего с портрета на стене. В этот момент с шумом открылась дверь, и влетела ученый секретарь института. Очки сбились на кончик носа. Дрожащей рукой поправив оправу, она склонилась над Захаровым и сдавленным шепотом, дабы не сбивать с мысли остальных присутствующих в кабинете научных сотрудников, встревожено зачастила:

    — Шурик, срочно в президиум. Тебя вызывают на ковер. Собирайся, Коля подвезет.

    Трое остальных бросили свои бумаги и развернулись на сто восемьдесят градусов. За окном мирно стучал шарик пинг-понга. Спелые грозди бульдонежек плавно колыхались, роняя белые капли на асфальт аллейки.

    — Наночка, голубушка, а что случилось? — недоумевал Захаров.

    Нана Альбертовна сокрушенно пожала плечами.

    Трехколесный «Урал» тяжело рванул с места, пронесся мимо ворот правительственного распределителя, миновал жужжащую пилорамой мастерскую худфонда и на третьей скорости понесся по улице Красных Партизан. У кафе «Бадахшан» он свернул на маленькую улочку, взметая опавшие цветы акации, выехал на центральный проспект Ленина. Всю дорогу Шурик Захаров старался понять, чем вызвал неудовольствие начальства. Особых грехов за собой он не чувствовал. Мотоцикл влетел в рытвину, на скорости выдавил из донной лужицы грязь, окатил брызгами торжественную церемонию приема в пионеры возле памятника вождю. Коля выругался, проклиная «русские дороги». И тут Захарова наконец осенило.

    Как это ни странно может показаться, но виной всему были все те же «русские дороги». Не далее как два дня назад он чуть было не потонул в непролазной грязи. Пошел было напрямик — и завяз по уши. Дорога была перерыта, пласты асфальта развороченными грудами преграждали путь. И все же, не желая обходить котлован за три версты, Шурик пошел напролом, через рытвины и ухабы. Изгваздавшись по щиколотку, он удрученно посмотрел на выглаженные женой брюки и решил забежать в ближайший дворик почиститься. Наиболее оптимальным для этого местом ему показался дом, в котором жила Клавдия Петровна Розенблат, в девичестве Клавка Стечкина, давняя его приятельница и однокашница по Ленинградскому университету.

    Отношения между друзьями были, можно сказать, самыми свойскими еще с общежитейских времен на Мытнинской набережной. Посему Захаров, подвернув до колена штанины, попросту позвонил в дверь ее квартиры. Клавка открыла и ахнула, разглядывая его голые, покрытые курчавой порослью ноги.

    — Брось шалить, Шурка, — басом профундо возмутилась она и затянулась гнутой беломориной. — Что мой Левка подумает?

    — Я к тебе за советом, — нашелся Захаров. — Дело не терпит отлагательства.

    Клава его впустила и, заинтересованно заглядывая в глаза, навострила пушистые ушки.

    Пока Шурик мыл в ее ванной ноги и чистил костюм, ему в голову пришла идея разыграть Клаву. Розыгрыши у них еще со студенческой поры всячески приветствовались, а Клавка с тех самых времен и со свойственным ей одной шармом легко на них попадалась. «Грех упустить такую возможность», — подумал Шурик и сочинил вполне правдоподобную байку о грандиозной по своей научной ценности археологической находке, и не где-нибудь, а в строительном могильнике возле музея.

    Главное, чтобы история изобиловала красочными деталями и терминологическими выкладками для вящей достоверности. Клава была потрясена известием, усомниться в котором ей не позволило открытое сердце и преданность науке. «Убедил!» — обрадовался Захаров, даже не предполагая, какой переполох вызовет его буйная фантазия.

    Для начала Клава призвала в свидетели Левку Розенблата, затребовав с него припасенную для особо важных гостей бутылку армянского «Ани» и палку сервелата. Захаров сорвал прикуп тем, что на славу угостился, разомлел и, очень довольный и, кстати сказать, умытый, отправился домой…

    Правильность его умозрительных вычислений и догадки подтвердило присутствие Клавдии Петровны в приемной.

    Президент Таджикской академии наук был мрачен. Восточная дипломатия, впитанная сызмальства и выручавшая в самые лихие годины, не позволяла ему окончательно довериться непроверенным слухам, тем более что некоторых фигурантов дела он без сомнения окрестил бы просто «повесами», не будь у них заслуженной научной репутации. Из-под насупленных бровей попрыскивали зоркие глазки. Президент сурово молчал.

    — Ну, что там с согдийскими плитами? — заговорщицким шепотом спросила Клава.

    Шурик воззрился на нее с недоумением, перевел взгляд на начальство и чистым ангельским голосом признался во всех тяжких прегрешениях. Речь его была спонтанной, но пламенной: он творчески интерпретировал события прошлого, плавно переходя к перспективам. На этом месте президент поднял руку и тяжело, очень тяжело опустил ее на стол. Вздох его почему-то вызвал трепет у Клавы. Она взвилась:

    — Как ты мог!

    — Помилуй, Клава! — Шурик пожал плечами. — Это всего лишь розыгрыш…

    Дружеская шутка обернулась для него строгим взысканием, благо устным, но с напоминанием, чем следует заниматься вообще, а чего не имеет права себе позволить секретарь партийной ячейки научного учреждения. Клавдия Петровна руки для поцелуя на прощание не подала, разобиделась, и расстроенный Захаров решил укрепить бодрое с утра расположение духа в подвальном баре гостиницы «Вахш». Место было людным, однако раствориться в народе Захарову не удалось. Там с ним и побеседовали «кому надо».

    — Побалуйте кулуарными сплетнями из первоисточников, Александр Маркович? — как старого знакомого, спросил посетитель в изысканном сером костюме.

    — Сыт по горло, но за доверие спасибо.

    Захаров почувствовал себя героем дня, наивно полагая, что слава его долетела до всех академических уголков. Однако интуиция заставила его напрячь память: откуда он мог знать этого благодушного человека со стеклянными глазами?

    — А вот мне все-таки непонятно, — лукаво прищурив глаз, произнес второй незнакомец в таком же как у первого, костюме, — каким образом таблицы Улугбека оказались у англичан задолго до российских раскопок?

    Тут Шурик призадумался. Этих двоих он не знает, а их осведомленность просто настораживает. Что это? Въедливая любознательность ученого или за державу обидно? Между Россией и Англией искони велась подспудная борьба за влияние на Востоке. Только видела ли земля Маверанахра хоть одного европейца при последнем из тимуридов? Нет. Само предположение — полная нелепость. Нажитые богатства, как талая вода, растворялись после смерти Тимура прямо на глазах. Уплывали тайными и проторенными тропами в иные страны. Нашли свои пути и сокровища знаний. И ни при чем здесь ни русские, ни англичане. Виною всему — смута. Смерть Великого Хромого разъединила его потомков. Потянули, каждый на себя, завоеванные им земли, как лоскутное одеяло, раздирая на цветастые латки полей, городов. Недолго удерживал поставленные Тимуром границы его сын Шахрух. В нерушимом Самарканде праздно гуляли шейх-уль-исламы при дворе просвещенного внука Тимура и его наместника. Злой рок или светские празднества восстановили против него недовольных дервишей религиозного ордена наджбандийя? Улугбек был убит, а рукописи «Зиджа» попали в Стамбул… Все эти рассуждения остались в мыслях, вслух Шурик высказал поверхностное предположение:

    — Ректором высшей школы при мечети Айя-София в Константинополе был самаркандский ученый Али Кушчи. Вскоре после смерти Улугбека он снарядил караван в Стамбул. Возможно, решил уберечь труды астрономов Самарканда и часть списков перевез с собой? В Россию они пришли значительно позже.

    — И надо полагать, западным путем? — В вопросе слышался потаенный намек, что несколько смутило Шурика.

    Дело в том, что он принадлежал к тому типу ученых, которым всегда до всего есть дело. Работал в институте востоковедения, читал какой-то спецкурс в университете. Студенты и аспиранты роились вокруг него, ловили каждое слово учителя и считали его непререкаемым авторитетом во всех областях знаний. Таких домов, как у Захарова, было несколько в городе. На тесной кухоньке забивалось множество всякого люда, нередко не имеющего ничего общего с наукой. В этих кругах все всегда были в курсе всех событий. Свое отношение к происходящему никто не скрывал, пользуясь достоверной информацией «вражеских голосов». Кухонные посиделки проходили под рискованные разговоры о судьбах страны. Потому само слово «запад» наряду с пристальным вниманием к его персоне вызвало у Захарова известное беспокойство.

    С незнакомцами он расстался на «теплой» ноте, долго тряс их стальные клешни, а дома полез исследовать, могущие хоть как-то пролить свет на историю возникшего вопроса. «Не имела баба хлопот…» — вздыхал Александр Маркович, углубляясь в исследовательский процесс. Внутренняя напряженность не покидала его. Периодически он прибегал к действенному способу избавиться от чувства тревоги. Незаметно осушив заветный графинчик, ничуть не расслабился и пошел в поисках сочувствия к соседу: «Добро, тот ни черта, ни лиха не боится, да и свое уже отсидел…» — подумал Захаров и заорал с порога:

    — Пират! Дай пинту — помянуть свободу.

    — Ты чего орешь, как Минотавр при плохой погоде? Шурка огляделся по сторонам, будто в серых сумерках надежно замаскировались ушастые спецслужбы.

    — За мной хвост, Тоша…

    — Кроме страха, ничего больше не вижу, — усомнился сосед.

    — Участия, в тебе Скавронский, как в скорпионе — меда, — обиженно поджал губу Шурка.

    Антон брякнул перед ним полный штоф.

    — Выкладывай, пигоцефал.

    Ни один из друзей не упускал возможности обменяться любезностями. Ритуал их общения включал в себя обязательное условие: обозвать приятеля покрепче, припечатать как муху на стекле, но словами исключительно нормативной лексики. Захаров закатил глаза, опрокинул стопку залпом, скорбно выдохнул жгучие пары, выражая готовность подписать полную и безоговорочную капитуляцию. Не в его привычках было легко сдаваться. Антона это насторожило. С того времени, как семья востоковеда поселилась в ведомственном доме по какому-то немыслимому обмену, Скавронский достаточно хорошо изучил неуемный характер соседа.

    Все соседи хорошо друг друга знали. Прозрачный мирок вокзальной окраины был так доступен для всеобщего обозрения. Захаровых здесь принимали с оглядкой. Их Аленка училась в элитной школе с иностранным уклоном в центре города. Ни ее, ни старших не видели в длинных очередях за мясом. Мало того, в их доме служила по хозяйству приходящая женщина. Вывешивала во дворе выстиранное постельное белье, мягкое, белоснежное, не порченное машинами общественной прачечной. Естественно, дворовые кумушки не удержались от соблазна выведать у домработницы побольше о новых соседях. Узнали, правда, только то, что закупки Захаровы делают в правительственном распределителе, но и этого было достаточно, чтобы при встрече воротить от «нуворишей» носы. Скавронские были первыми и единственными, кто приветил их по-соседски. То Наталья забежит с пирогами или занять пару луковиц, то Надюшка надолго пропадет в квартире напротив, как в сказочном царстве. В поисках своей «потеряшки» Антон и проник в этот мир. Не было там обывательских богатств — книги да «цацки», как называл он привезенные из восточных стран сувениры. Вычурные вазы, кувшины для омовений, диковинные фигурки индийских божков, маски, бронзовые блюда и прочая мишура, практически не имеющая цены как в буквальном, так и в переносном смыслах. Места всему этому скарбу не хватало. Шурка беспорядочно загромождал свой письменный стол, и без того заваленный рукописями. Изредка он брался расчистить рабочее пространство, тогда винегрет из утвари перемещался, а полки стеллажей алчно кренились. Чтобы выудить нужную для себя книгу, необходимо было проявить мастерство эквилибриста. Непрактичность ученого бросалась в глаза, несмотря на титанические усилия Лики Захаровой по упорядочению его быта.

    Первое впечатление не обманывает. Антон настолько был задет за живое общей атмосферой дома, что не хотел вникать, в чем кроется истинное очарование. Отдаленно он напоминал антикварную лавку с особенным ароматом: пыльным, словно припорошенным, как старый бархат в отделе букиниста. Это было то место, где он почувствовал настоящий уют, всколыхнувший в нем отрывочные впечатления раннего детства. Бессребреник Шурка позволил ему почуять полную вольготность в выборе чтива. Скавронский переходил от полки к полки, преодолевая в себе жадное стремление «заглотить» сокровище залпом. Словно кот, облизывающийся на крынку сметаны, он подбирался к нужным книжкам сторожко, внимательно изучал корешки. Не много времени потребовалось Захарову, чтобы обратить внимание на некоторую избирательность. Круг интересов соседа представлялся обширным, многоязычным, однако четко очерчивался Востоком. Антон влезал в вопросы традиций, скрупулезно вникал в учения, выискивал преемственность древних знаний и пути их распространения. Это и стало поводом для их близких отношений. После дружеских уединений на соседской кухне Захаров частенько замечал, что точно поставленные Антоном вопросы и дотошное выяснение тех или иных обстоятельств заставляют его увидеть в ином свете многие события давнего прошлого. Точка зрения Антона во многом отличалась от общепринятой. Он иначе ощущал мир. Считал, что его архитектура зависит от каждого «по силам», как он говорил. Возможно, именно потому и не нравилось ему повальное поветрие критиковать действительность…

    Омраченный давешними событиями, Александр Маркович жгучего желания выкладывать Антону все по порядку не испытывал. Не больно солидно признаваться, как вчерашнему пионеру, в собственных дурачествах. Тем не менее рассказал с достоверностью, достойной актера Товстоноговской школы, не упустив ни единой детали.

    — Не вижу повода для опасений, — сказал Скавронский. — Ну, сдернул вас с насиженных мест Клавкин сорочий язык. Ну, поговорили с тобой для острастки. И что? Прими к сведению… Комитет глубокого бурения не настаивает, но… — Антон плавно поднял перст, барственно тряхнул гривой шелковистых волос и, прищурив глаз, пояснил: — рэкомендует… Я так понимаю.

    — Может, ключ к разгадке в самом Улугбековском «Зидже»? — не унимался Шурка. — Он включал в себя таблицы и, как принято нынче говорить, подробное предисловие. Хронология там, — неопределенно покрутил он растопыренной клешней, — способы летоисчисления и даже астрология.

    — Почему «даже»? — ухмыльнулся Антон.

    Захаров вздохнул:

    — Ну, своего рода дань средневековью.

    — И англичане подробнейшим образом эту «дань» перевели в конце семнадцатого века?

    — Ну, видишь ли, астрономия в то время еще числилась младшей дочерью слепой матери.

    — Расхожее мнение, но неубедительное.

    С сигаретой в зубах Антон суетился вокруг нехитрой закуски. Щурясь от дыма, он препарировал на тонкие ломти ветчину. Пряди волос упали на лицо.

    Взлохмаченный, в табачной дымке, он походил на демоническое существо. Захаров невольно передернулся, волосы на руках встопорщились, как остатки перьев на ощипанном гусе. Антон хмыкнул:

    — Может, рэпэтэ?

    Горло графина звякнуло вполне ободряюще.

    — Идет. Только дай залакировать гремучую смесь… И, пожалуй, хватит. Чего доброго, Лика заметит.

    Проводив взглядом горючее, Антон помолчал в задумчивости и процедил сквозь зубы:

    — Значит, ничего примечательного в астрологических выкладках Улугбека ты не видишь?

    Язвительные нотки не прошли незамеченными. Шурка взмолился:

    — Помилуй, откуда же я знаю! Никогда этим не занимался. И без того, знаешь ли, дел по горло, — причитал он с отчаянием загнанного.

    — Пойдем, кое-что покажу.

    Антон тяжело опустился на пол гостиной комнаты, поставив перед собой коробку. Вытянутый под сервантом протез уперся в стену, на этой ноге Антон разложил толстую папку, больше похожую на сундучок с подклеенной, как в библиотеке, бумажкой. Захаров только и успел заметить, что подписана она от руки латинскими буквами. Потемневший от времени замок на плотно утрамбованной папке, видимо, был с секретом. Ловким движением Антон отвернул язычок в виде змеиной головки, раздался легкий щелчок, и, как на пружинке, сундучок открылся.

    Перекладывая листок за листком, Скавронский что-то искал. Его проворные пальцы, казалось, знали содержимое на ощупь. Зацепив несколько бумаг, Антон аккуратно их вытянул и передал в Шуркины руки. Шурка вперился в гравюры: звездное небо представало на них в мифических образах, отражая детальную точность положения звезд.

    — Красота! — восхищенно выдохнул Захаров. — Что это?

    — Ян Гевелий. Здесь только часть огромного капитального труда. «Продромус» был издан после смерти астронома его вдовой. Обрати внимание на первую гравюру.

    — Урания, муза астрономии?

    — Судя по всему, мы имеем дело с древним культом: Гевелий искренне считал ее своей покровительницей. А ты-то знаешь, что в прежние времена посвященные в ее тайны относились к высшей иерархии предсказателей, жрецов. В период ученичества, с тем чтобы наблюдать за светилами, они вырабатывали особые зрительные навыки. Ян Гевелий достиг в этом методе совершенства.

    — Подожди! Гевелий — это все-таки семнадцатый век.

    — Могу и поточнее, как в школе: годы жизни 1611-1689. А в тот момент уже повсеместно применялась оптика, спасибо Галилею. Астроном из Гданьска имел точнейшую оптическую технику под рукой, но «PRESTAT NUDO OCULO» — гласит изречение на его карте северного неба.

    — «Предпочитаем наблюдать невооруженным глазом»? Он что, все карты составил таким способом?

    — И даже открыл ряд созвездий. — Антон провел по нижнему краю рисунка: — Вот здесь он в их сопровождении предстает перед высшим судом Урании. А окружают музу лучшие астрономы всех времен и народов, в том числе и Улугбек.

    — Шляхтич какой-то! — рассмеялся Захаров, вглядевшись повнимательнее в названный образ. — Гевелий был знаком с его трудами?

    — Думаю, он располагал собственным списком «Зиджа». Встречались упоминания, что экземпляр был выслан ему Лондонским Королевским Обществом. Утвердилось это мнение после смерти Гевелия и опирается на авторитет французского академика астрономии Делиля. С его слов известно, что таблицы долгот и широт Улугбека были посланы еще до опубликования их в Англии. Черт его знает, может, такое бескорыстие принято в научной среде?

    — Ага, сейчас… — скептически усмехнулся Шурка. — А откуда это стало известно французу?

    — Весь архив Гевелия был выкуплен Делилем у вдовы польского астронома. И тут мне не все понятно, никак не могу взять в толк: почему Эльжбета выпустила наследие из своих рук? Она сама занималась астрономией, всячески помогала мужу в его занятиях. Кроме того, она разделяла и другие его взгляды, например патриотические. Когда Гевелия пригласили на должность директора парижской обсерватории, именно она поддержала его в решении отказаться и не покидать Гданьск. Дата открытия обсерватории во Франции показалась ей зловещей: произошло это в 1666 году. Из-за этих трех шестерок Европа ожидала конца света. Апокалипсиса не случилось. Но, так или иначе, поляк лестное предложение не принял. А позже, при неизвестных обстоятельствах случился пожар в их родном Гданьске. В объятой пламенем обсерватории погибли ценнейшие архивные материалы и оборудование…

    Антон насупился. Через секунду продолжил:

    — Эльжбета и тут помогла мужу найти в себе мужество для возобновления работы. Женщина была исключительно сильная. Не сломилась она и после смерти Яна Гевелия. Напротив, продолжила его дело, применив незаурядную энергию, чтобы издать «Продромус» — последний атлас наблюдений «невооруженным глазом».

    — Интересно, что сгорело в пожаре?

    — Остается только догадываться. Но то, что осталось от архива, пригодилось и в нашем отечестве. Делиль был приглашен в Россию, где и развернулась работа над переводом всего «Зиджа», включая и предисловие. Лучшие умы трудились над ним. По завершении работы Делиль подробно доложил о результатах Российской академии наук. Однако впоследствии рукопись оригинала, а вместе с ней и оригинал перевода бесследно исчезают.

    — Странно, — удивленно промямлил Захаров. — Но ты го откуда все это знаешь?

    — Видишь ли, мне приходилось держать в руках «зидж». Правда, один из поздних. Он до сих пор находится в доме моего отца. — Несколько смутившись под вперившимися в него взглядом Захарова, Антон сделал попытку растолковать все подробнее. — Принадлежал он моему деду. В юности ему пришлось много путешествовать. Служил матросом, ходил по морям. В Гданьской бухте он окончательно сошел на берег. При нем была рукопись, подаренная ему другом и патроном Эдмондом Радзивилом. Семейное предание рассказывает, что между этими столь различными по возрасту и происхождению людьми существовали особенно доверительные отношения. Разбирая дедовы записи, я обнаружил любопытную пометку, где дед разъясняет горячий интерес князя к Востоку и его желание купить «зидж» у переписчика в Стамбуле во время одного из путешествий. Произошло это с подачи дальнего родственника, графа Ланцкоронского. Личность яркая, неординарная. Среди бедуинов он был бедуином. Говорил по-арабски как бог, писал стихи. Разное говорили о его увлечениях. «Странствующий рыцарь» и «Светлоглазый бедуин» — таким его видели современники. Одно было бесспорно: любовь к скакунам. Чистокровных «арабов» поставлял он в императорские конюшни из Аравии. Вряд ли только этим ограничивалось его любопытство в странствиях. Эдмонд Радзивил, патрон моего деда, услышал впервые о «зидже» от Ланцкоронского. Граф Вацлав поведал князю, что предок его, гетман Николай-Флориан, участник множества баталий и войн, с одной из кампаний привез «зидж», который передал впоследствии Яну Гевелию. Гетман, говорил он, самолично работал над переводом. Своим блестящим владением восточными языками Вацлав считал обязанным своим предкам и гетману в том числе. Но ему не давала покоя странная кончина гетмана. Перед тем, как быть убитым, не на сечи, а ножом в спину, он видел собственный призрак. Так утверждает семейное предание. Умер Николай-Флориан, гетман Ланцкоронский, в один год с Яном Гевелием.

    — Сначала — пожар, потом эта странная смерть… А «зидж»? Сгорел или был тем самым оригиналом, над которым потом славно потрудились в России?

    — И который так неудачно испарился… — саркастически подытожил Антон.

    — Одни вопросы…

    — Одним словом — «Продромус»…

    Но окончания фразы Шурка не услышал. Внезапный взрыв за окном оглушил его, заставив взвиться на месте и мигом кинуться на балкон. Не мешкал и Антон. Звук был настолько мощным, что в проемах клацнули двери, не говоря уже о стеклах. Оба приятеля высунулись из окон, высматривая своих детей, будто именно по их чадам могли молотить предположительно из гаубиц. Задней мыслью Антон допускал, что все может оказаться совсем наоборот…

    Некоторое время назад он заметил, как на товарной тачке орсовского магазина из-за кочегарки выкатывалась ватага детей. Колесницу толкал перед собой Надюшкин воздыхатель Санька Жуков. Пыжился, краснел, но был упорен как першерон, несмотря на то, что на Ней гроздями висела детвора. Из магазина вынырнул товаровед и, размахивая руками, побежал следом. Две белобрысые девчонки со сбившимися бантами проворно спрыгнули и, энергично помогая товарищу, поволокли тачку через ухабы за угол. Злой на подсобных рабочих, что оставляют технику без присмотра, товаровед погрозил им вслед кулаком, сгоряча сплюнул и пошел обратно, к заднему входу в магазин. Колесница направлялась на соседнюю стройку. Туда завезли карбид. Время для набега было самым удачным. Истомившись на полуденной жаре, рабочие попрятались на сиесту в прохладу бетонной конструкции. Улучив это долгожданную минуту, дети налетели как саранча. Облепили со всех сторон громадную ржавую бочку, уронили ее набок, подтолкнули. Бочка, елозя по ухабистому пути, перекатывалась с боку на бок степенно, как завзятая купчиха. Раскачавшись, она покатилась к тачке, издавая омерзительный скрип на кусках щебенки. Так и умыкнули.

    Скоро вода в дворовом арыке зашипела, поднимая вонючий парок. Со скамеечек повскакивали старушки. Поворчали-поворчали да разошлись по домам, оставив свою дремлющую товарку. Женщина она была стран нал, можно сказать, полоумная. Впрочем, понимание ее личности разделило двор на два лагеря. Одни полагали, что она больна шизофренией, другие видели ее проблемы в дурном языке. Как бы то ни было, чаще эта дама находилась в состоянии тихом, задумчивом. Из-за своей хромоты получила прозвище «Рубль пять». Каждое утро чикиляла куда-то с палочкой, иногда и в выходные дни, что-то нашептывая себе под нос. Бывало, что совершенно незначительная мелочь могла вывести ее из себя, и тогда она становилась непредсказуемо страшной. Потрясала палкой перед собой, грозила чудовищными карами обидчикам. Хуже всего, что проклятия иногда сбывались. Детям было строго-настрого запрещено к ней подходить ближе, чем на пушечный выстрел. Тем не менее, их как магнитом тянуло к ней. Устроить старухе какую-нибудь каверзу казалось большим геройством. Игра стала обоюдной. По обыкновению «Рубль пять» настороженно следила за мелюзгой. Не дремала она и сейчас. Веки ее были прикрыты, но под реденькими ресничками бегал острый зрачок. Она повела носом на запах шипящего карбида, но осталась в той же неподвижной позе.

    Вся ватага сгрудилась у арыка, наблюдая процесс испарений. В их головах зрел новый план пиротехнических забав. От толпы отделилась девочка, опрометью бросилась на третий этаж своей квартиры.

    Надежда проскочила мимо приятелей, крутанулась как на оси, потерлась носом об отцовское плечо и полезла под кухонный стол за пустыми бутылками.

    — Завяжи бантик, — окликнул ее Антон Адамович. Она торопилась. — Не вздумайте бить бутылки! — только и успел он крикнуть ей вслед.

    — Больно надо, — эхом отозвалось в подъезде.

    В куче отработанного за зиму угля Саня уже вырыл солидную яму и теперь стоял с лопатой. За старым бараком, расположенном во дворе четырехэтажки, укрывались юные партизанки. Надюшка запихивала в бутылку карбид. Аленка Захарова заливала его водой изо рта и ладошек. Плотно закупорив затычкой зажигательную смесь, они наскоро закопали бутыль в пепелище и залегли за горкой угольных завалов. Скрипнула калитка одного из барачных двориков. С помойным ведром вышел Мирзо Хамидов. Тут фугас и взорвался. На беседку посыпались комья пепла. Один из осколков, отрикошетив от трубы, упал возле его ног, другой метнулся в угольную яму. За горкой раздался сдавленный крик. На ватных ногах Мирзо опустился на ступеньки крыльца, на скамейке подскочила старуха с клюкой. В беседке брякнула гитара. Собравшиеся там подростки, не понимая, что произошло, разом забыли гнусавый напев дворовой песенки. Стояли, изумляясь завидной прыти старухи. Как хищная птица, она взвилась над угольной кучей и выволокла наружу перепуганную насмерть Надюшку. Аленка с Сашкой было разбежались, но, увидев, что Надька поймана за шкирку, бросились ее отстаивать. Саньке досталось по хребту клюкой. Он крякнул и попытался зайти сзади…

    — Это ж Надюшка! — ахнул Захаров. Антон отмахнулся.

    «Рубль пять» цепко удерживала вырывающуюся девочку костлявой рукой, одновременно окидывая двор безумным взором. Вдруг она опустила свою палку. На ее лице появилась блуждающая улыбка, словно она только что узнала нечто важное. Старуха пригнулась, заглянула в глаза Надюшки.

    — Испугалась? — тихо, испытующе спросила она.

    Девочка была бледна, но ответила она прямым взглядом.

    — Беду-то я отвела… — доверительно сообщила безумная. Двумя перстами она коснулась Надюшкиного лба. Девочка вдруг поверила ее словам.

    — Спасибо тебе.

    — И тебе, милая, и тебе спаси…

    Полоумного разговора Антон, конечно же, не слышал, однако видел, что, дружненько взявшись за руки, обе побрели к старухиной хибаре в конце барака.

    — Сгоняю на выручку? — не понимая невозмутимости приятеля, с сомнением спросил Шурка. — Чего это она на девчонку кидается?

    — Оставь. Эго она на выручку кинулась.

    Вернулась Надежда затемно, вместе с матерью.

    — Я ее по всему двору разыскиваю. Соседи все уши прожужжали. «Ваша Надя, ваша Надя». А она знай себе чаи с юродивой гоняет. Что у вас тут про изошло? Антон, может, ты мне объяснишь?

    — Ничего особенного, кроме вот этого! — Антон был на редкость зол. Он положил перед девочкой гравюру, одну из тех, что показывал соседу. — Этому есть вразумительное пояснение?

    Под пяткой змееносца, на самом хвостике созвездия Скорпиона, красовалась пролетарская, пятиконечная звезда. Выведена она была старательной детской рукой. Та же рука криво, но любовно заключила ее лучи в кружочек.

    — Она здесь была… — выпятив пузо и не поднимая глаз, оправдалась Надежда.

    — Когда? — чуть не задохнулся от возмущения Антон.

    — Раньше не было. — Она в упор уставилась на отца. — Потом взялась. — Ее голос набирал обороты. — Я не знаю откуда. Я не родилась еще, а она была.

    — Ладно. — Антон взял себя в руки. — На сегодня хватит. К этому еще вернемся.

    — Но она была там. Я видела. — Голос ее сорвался на крик.

    — Ты же не родилась тогда, как ты могла видеть? — Взгляд Антона был все еще тяжелым.

    — Не знаю, — в замешательстве ответила девочка. Взгляд ее метался, будто что-то искал в пространстве.

    Я видела: там горы, лес и речка на дне оврага. — Говорила без прежней запальчивости, в интонации сквозила потерянность.

    Наталья скорбно свела густые брови, умоляюще взирая на мужа.

    У Антона мелькнуло подозрение, что за день девочка перехватила через край впечатлений. Он решил не давить на нее, согласно кивнул. Но она как будто почувствовала истинное побуждение:

    — Ты мне не веришь… — Надюшкины плечики уныло сникли.

    — Не в этом дело. — Антон сгреб ее, усадив на колено. — Это реликвия. Ее хранят, а не исправляют, усекла? — Он потерся носом об ее носик.

    — Но она там была. — Глаза ее подернулись лиловой дымкой.

    — Я верю.

    Антону еще долго потом не спалось. «Уж слишком она настаивала, значит, чувствует за собой правоту», — думал он. Ворочалась с боку на бок и Наташа. Постаралась притвориться спящей, чтобы не тревожить мужа попусту, но, когда он встал покурить, не выдержала, вышла, запахивая халатик.

    — Ты на самом деле веришь в то, что она «видела»?

    Антон притянул ее к себе за руку. Уткнулся в кружева сорочки, вдохнул теплый грудной запах. Наташа обхватила его голову руками:

    — Ну что тебя гложет?

    — Видишь ли… — Он замялся. — Может, и так. Даром «видения» обладала старшая Надя. Не думаю, что Малая добралась до папки, лишь бы оставить в ней нетленные каляки-маляки. Значок-то вывела больно специфический. Издревле это был символ редкой по нынешним временам профессии.

    — Какой?

    Головы он не поднял.

    — Тоша, скажи мне!

    — Ведовство.

    Взгляд его пронзил Наталью. Где-то в глубине живота заныло:

    — Их ведь жгли почем зря… — Она прикрыла рот рукой, глаза подернулись слезами.

    — Не везде, милая, не на Руси. У славян «бабки» были в почете. Побаивались их, все напасти на них списывали, но уважали.

    — Мне же Мирзо сказал, что Надюшка у этой карги. Такой был перепуганный! А я туда зашла, они обе сидят, как кумушки, и воркуют. Я ведь давно заметила, что старуха за Надькой прямо как следит. А народ, Тоша, к старой с бедами идет. То кошку драную лечить принесут, то свои болячки у нее залечивают.

    — К маме так же ходили… — улыбнулся Антон.

    — Так я про то и говорю. У нее и обстановочка, как в материной каморке. Склянки, банки, туесочки. Жуть такая! Черви в спирту плавают! — Она брезгливо поморщилась. — Надюха эту мерзость в руках вертит, разглядывает со всех сторон.

    — Черви, говоришь? — Его губы искали Наташкин рот. — Надо будет завтра спросить, зачем их в спирту замачивают. Спать пойдем?

    По дороге Наташу подоткнула дочкино одеяло. Девочка приоткрыла глаза, буркнула что-то про землетрясение, плюхнулась на другой бок и засопела.

    Антон Адамович скрипнул зубами, застонал и, резко переворачиваясь на бок, уронил тяжелую руку на грудь жены. Наталья Даниловна дунула в лицо мужа, в складочку над переносицей, будто за ней притаилось тяжелое сновидение, но на лице осталась гримаса, похожая на безжизненную маску. Он видел заросшие вереском холмы у подножия скал. Тонкий отточенный лунный серп завис над каменистым уступом. Сумерки витали над землей, сгущались в низинах. Узкое, черное ущелье — Антон нутром чуял его смутные ориентиры — змеилось внизу, как проход в иной мир, зачарованный, мрачный.

    — Антон! Антон! Проснись!

    — А? Что?

    Скавронский как очумелый вскочил с разложенного дивана. Наташа трясла его за плечо. Стекло в книжных стеллажах дребезжало. Фотография Хемингуэя улыбчиво покосилась и сорвалась со стены.

    — Антоша, скорее. Землетрясение.

    — Вертикальный толчок был? — быстро соображая, спросил он.

    Наташа подталкивала Надежду к дверному проему в капитальной стене. Девочка окончательно еще не проснулась, врезалась коленкой о косяк, ойкнула.

    По лестнице с грохотом ссыпались перепуганные соседи.

    — Да что ж они делают! — возмутился Антон Адамович. — Ведь первой же лестница рухнет.

    — Паника, Антоша. Иди к нам. Мы уж прижмемся.

    В панели кухонного гарнитура все громче звякала посуда. Со стола грохнулся бидон с простоквашей. Ваза на телевизоре, от колебаний весело пританцовывая, двинулась к самому краю и наконец рухнула цветами вниз. Вдруг все затихло.

    — Так. — Скавронский подмигнул дочери и сказал. — Сейчас жди!

    Наталья Даниловна в ужасе ахнула, а Надежда, казалось, боялась пропустить самое интересное. Распахнутые блюдца глаз наполнились лиловым светом, потемнели. Она прислушивалась. Секундный толчок — и с антресолей залпом полетели книги. Висящий на стене в ванной комнате таз сорвался с гвоздя и еще долго продолжал елозить по кафелю юлой, издавая переливчатый звон. Наконец все стихло. Надюшка мгновенно нырнула в кровать:

    — Я только сон досмотрю, мам?

    — Да уж иди, сама разгребу последствия стихийного бедствия. Здорово тряхануло, — покачала Наталья головой.

    — Брось ты это до утра. Иди ко мне. — Скавронский потянул ее за подол ночной сорочки. Она свернулась клубочком на его коленях совсем как маленькая Надюшка.

    — Испугалась? — Скавронский покачивал ее в больших руках, словно убаюкивал.

    Наташа улыбнулась, что-то вспомнив:

    — А ведь она предупреждала… Может, и вправду что-то «видит»?

    <p>Фарватер Надежды (1980-1982)</p>
    <p>(1)</p>

    Закатное солнце пульсировало, плавилось на крышах глинобитных мазанок, пробивало жарким дыханием задернутые занавески домов. Обнажив для его лучей длинные ноги, Надежда бубнила формулы из экзаменационных конспектов, но формулы расплывались, мысли растекались жаркой истомой. Она по вертела на пальце кольцо. Показалась белая полоса. Удовлетворенная загаром, она влезла в лямки сарафана, одернула подол и побежала в ванную смывать с себя можжевеловое масло. Во дворе под истошный лязг расстроенной шестиструнки пел навзрыд Баха Салимов.

    — Ну что, бродяга пес, повесил нос? — выводил он рулады гнусавым голосом. — Ты грусть мою в своих глазах принес. Я так же, как и ты, пришел из темноты, мы все уйдем туда, поджав хвосты.

    Мелодия в его исполнении получалась неуловимо восточной и жалостливой. Надюшка выглянула из окна.

    — Спускайся, — будто только ее ждал, крикнул Баха. — Есть дело.

    — Подождешь. — И нырнула обратно.

    Баха был ее другом. Что бы ей ни говорили о нем, Надежда не придавала тому значения, потому что знала о нем больше других.

    Бахтиер был постарше, но еще недавно они учились в одной школе. Расположенная в Старом Аэропорту, на рабочей окраине города, школа обучала детей портовских служащих и жителей Старого города. По дороге к ней надо было миновать одноэтажный район барачных застроек и глинобитных мазанок. Таких сооружений, надежно укрытых от досужих взоров фасадами парадных зданий или высоток, по городу было разбросано множество. Когда-то названный по понедельничному базару, Душанбе соединял в себе множество кишлаков, тесно переплетенных между собой виноградниками, лазами, тропками. Границы между ними давно уже стали чисто символическими, так как перестали определяться по доносящемуся напеву муэдзина, призывающего правоверных к молитве. В былые времена жители прислушивались и знали, что чем тише становился звук, тем ближе окраина новой махали — общины, которая когда-то административно подчинялась своей мечети.

    Мечети разрушались, а город отстраивался. Как грибы после дождя, вырастали массивные многоэтажки. Поначалу на них взирали с опаской — землю-то здесь беспрестанно трясет. Но уж если после ташкентского землетрясения, — а в Душанбе оно было заметно ощутимым, — выдержали, устояли хрущевки, бетонные конструкции улучшенной планировки стали гордостью горожан, а позже — делом престижа. И все же к спинам цивильных зданий продолжали лепиться нищенские кибитки. Веранды одних соединялись с палисадниками других, образуя лабиринты ходов и троп, в которых, если не знаком с ними с детства, можно запросто потеряться. Наверное, за это и прозвали такие районы «Шанхаем». Его внутренние галереи могли привести в игорный дом с баснословными ставками, где ничего не стоит просадить в один присест выручку за весь сезон. Легко поддаются азарту даже стойкие корейцы, работающие до исступления на полях риса или лука. Что правильно, а что неправильно — не разберешь. За высоким забором — дувалом, — добропорядочный семьянин холит для личных нужд свой огородик, а заодно и пару кустов конопли. Он не барыга, ему всего-то надо — друзей угостить. Здесь свои законы и своя тайная власть. Слово в простоте не скажешь — за каждое могут призвать к ответу. Шанхайских побаивались и в школе, где училась Надежда.

    Таких ребят здесь было много, бесшабашно дерзких, сплоченных в ватаги. Из-за того, что мать преподавала в той же школе, Надюшка с первого класса чувствовала неусыпное внимание со стороны этих мальчишек. Из раза в раз ее, как училкину дочку, подвергали «проверкам на вшивость». Провоцировали на драки, попугивали, ожидая, что побежит в учительскую ябедничать. Но район, как и его обитателей, она хорошо знала, потому что никакого ребенка не удержишь за забором собственного дома. И уж если случались проблемы, то делилась она ими, в первую очередь, с отцом, знающим этот мир как никто другой, во всяком случае, в ее понимании. Нравилось это матери или нет, но отец обучал ее постоять за себя, пользуясь теми правилами игры, которые не обязательно принимать, но следует помнить. Уж он-то и в самом деле их помнил. Она быстро усвоила, что лучше избегать открытых стычек, но если это представлялось ей неизбежным — легко могла вы вернуться из неожиданного захвата, орудовала локтями, точно попадая под дых. Натренированные пальцы стали цепкими, движения отточенными. Ей казалось, что для использования смешных приемчиков джиу-джитсу довольно чувства юмора и знания акупунктуры. От своей крестной матери Лизы Шпомер она натаскала гору литературы по китайской медицине, часами исследовала меридиональные линии организма, проверяя все на себе или на родственниках. Постепенно приходила уверенность в себе, но толпа подростков, встреченная где-нибудь по дороге, все равно вызывала подспудное желание обойти ее стороной.

    Тем не менее, она всегда шла навстречу и никогда не опускала взгляд. Уроки Антона дочка помнила и во сне: «Страх парализует тебя и источает волны, которые могут уловить недоброжелатели», — слышала она внутри себя его голос и старалась всячески преодолевать слабость. По совету Антона Адамовича занялась пулевой стрельбой.

    — Ну зачем ей это? Не женское дело — оружие! — не поняла мужа Наталья Даниловна.

    Антон объяснил свою точку зрения, а уже через месяц смогла объясниться и сама Надя:

    — Оружие в руках требует ответственности, а умение им пользоваться — обязывает найти в себе спокойствие. Знаешь, мам, моя мелкашка учит меня концентрировать внимание, но я вижу не только мишень…

    Однако по настоящему испытать себя, ощутить мощный прилив гормона бесстрашия ей еще не приходилось. Помог Баха. В седьмом он завис на второй год в ее классе. У Надежды к тому времени было уже немало друзей из шанхайской сторонки. Эти мальчишки оказались не более задиристыми, чем в ее род ном дворе. Ей нравилась их отвага и открытость. Постепенно она завоевала их доверие. Совместные игры нередко выливались в опасные приключения. Надя не оглядывалась на возможный риск для жизни, если предстояло прокатиться на шине по бурной Душабинке, наверное, потому, что не особенно понимала величину этого риска. Но то, что в «плавании» быстро распознаешь людей, усекла мгновенно. К ее мнению стали прислушиваться. Да и ей подсказывало чутье, что проверенные друзья надежны. Тогда разве имеет значение, какие двери перед ними открыты? «Важны лишь те, в которые стучишь», — так говорила ей дворовая знахарка баба Аня. «Мальчишки с трудом подлаживаются под обстоятельства, — объясняла старуха, — а твои друзья и вовсе того не умеют, хотя и не осознают того, что находятся в их плену».

    И правда, днем чернявый красавчик Баха одним ударом кулака вытряхивал россыпь монеток из автомата газировки, мелочь просаживал на манты и лепешки, не ведая того, придется ли ему ночевать под крышей или торчать с младшими сестрами на улице до утра, скрываясь от отцовской пьяной разнузданности. Учился он плохо, не один раз оставался на второй год, на учителей вконец обозлился.

    Надя видела, что небезразлична ему. Баха прогуливал школу, но дожидался ее после уроков, неожиданно выходил навстречу из переулков «шанхая» по дороге домой. Женская интуиция улавливала флюиды мальчишеской влюбленности. Однако Надя пони мала, что он и себе-то в этом не признается. Для Бахи это было бы равносильно потере мужского достоинства. Парнишка делал вид, что встречи были случайными, и в одиночку не решался к ней близко подойти, тем более заговорить. Тогда, рассудила Надюшка, он попытается зацепить ее кодлой.

    Предчувствие не обмануло. В тот день она была сама не своя. Легкий озноб преследовал ее с утра. Впервые не почувствовала удовольствия от тренировки. Все шло шиворот навыворот. Она не могла взять себя в руки, казалось, чей-то голос звал ее издалека, но о чем он кричит — различить невозможно. Завернувшись в короткий памирский пустин, Надежда при нюхалась к овчине. После тренировки от него за версту несло порохом. Кошмы на стрельбище прокоптились еще в доисторические времена, но запах этот был отчего то приятным. Игорь Петрович Кравчук, тренер Скавронской, был недоволен ее сегодняшним результатом. «Полный разнобой и никакой кучности», — выговаривал он ей, словно двоечнице. Надю ха набычилась, поджала губу: она и сама видела свои результаты, лучше бы не кричал, а подсказал что-нибудь дельное.

    А вот Санька Жуков, ее сосед-приятель, схитрил. Две бумажки своих мишеней проковырял щепой, где ему хотелось, а патроны расстрелял наобум, собрал только гильзы, чтобы тренеру сдать. Все остальное время травил анекдоты, подтрунивал над Надькиными тревогами. Сдали мелкаши в оружейку, пошли домой. Полчаса торчали на остановке, автобуса не дождались и решили пилить пешим ходом. Всю дорогу Саня трепался о разной фигне. А потом вдруг выбежал вперед, взыскательно окинул ее взглядом и, замедляя шаги, предложил:

    — Тебя проводить, Надюш?

    Сроду он ее так не называл.

    — Сама дойду.

    — Была бы честь предложена…

    Жуков хмыкнул, свернул в арку своего дома и пропал в темноте.

    Крупные капли дождя прошлепали по асфальту, расцветив его темными пятнами в прозрачном свете далеких прожекторов на деповской сторонке. Скверик у тупиков, стыдливо оголившись, облинял как шелудивая собака, и только высокие пирамидальные тополя с достоинством несли на всеобщее обозрение наготу поздней осени.

    На площадке под разбитым фонарем Надежда разглядела стайку подростков. Первой мыслью было повернуть назад. В конце концов, не такой большой крюк получится, если не напрямки пойти, как сейчас, а через старую площадь. И со стороны никто не поймет, что она испугалась… Надя всматривалась в темноту в попытке определить: есть ли среди подростков знакомые. Показалось, что увидела Баху. Показалось, или он действительно там? Подростки не стояли на месте, перемещались, словно танцевали под какую-то только им одним слышную музыку, и разглядеть лицо паренька в заднем ряду не удавалось. Он это или не он?

    Надежда набрала полную грудь воздуха, задержала дыхание как перед выстрелом, отсчитала до восьми и двинулась вперед.

    — Что не здороваешься, подруга? — с нотой вызова спросил один из парней.

    Тонкие усики над пухлой верхней губой скривили его усмешку, делая ее издевательской.

    — Что, своего здоровья не хватает?

    — У меня, что ли? — удивился он.

    — Зачем тогда у меня просишь?

    — Ну, на тебя-то хватит! — Он схватил ее за руку.

    — Взаймы не даю! — скрипнула она зубами, выгнулась, зацепив свободной рукой его ухо, резко дернула на себя.

    Его пальцы на Надюшкином запястье мгновенно разжались. Не дав парню опомниться, она обернула вокруг его шеи длинную ручку спортивной сумки, затянула. Мальчишка затряс головой, хватая руками веревки, но освободиться от сумки не мог. Надя оттолкнула его. Он попятился, перебирая ногами, потерял равновесие и шлепнулся в лужу, расплескивая вокруг грязные брызги. С хохотом разбежались в разные стороны его товарищи. Растерянно оглядывая распластанное в грязи тело с сумкой на голове, стоял Баха.

    — Проводи меня! — спокойно попросила Надюшка. Баха кивнул, словно только и ждал такой просьбы. По дороге они разговорились.

    — Что в сумке-то было? Форма?

    — Да нет. Все на мне. Талоны на спортивное питание.

    — Много?

    Она пожала плечами:

    — За месяц.

    Отоваривать их случалось редко, она прикинула, и получилось, что ей по большому счету они были без особой надобности.

    — Ты их себе забери. Кто в столовке знает, что ты не занимаешься спортом? Возьми, тебе, глядишь, пригодится.

    — А сама чего? — недоверчиво спросил Бахтишка.

    — Да не люблю в столовку соваться. Туда не знаешь в какое время лучше заходить. Если подвезли пиво, ловить нечего, не протолкнешься. Я на эти талоны кофе беру. Отец его жбанами глушит.

    — Ну, сгодится, хоть и не деньги, конечно…

    — Почему, то есть как это не деньги? — Надька рассердилась.

    — Да ладно, не свирепей. Хочешь, покажу, как надо настоящие бабки клеить?

    — По карманам шерстить, что ли? На стреме стоять предлагаешь?

    — Сказала бы еще «на атасе». Я ж на линии работаю. Тебе делать ничего не надо. Если хочешь, можешь посмотреть, но, если проболтаешься, тебя Алик собственными руками задавит.

    Имя Бахиного подельника она слышала, хотя видеть ни разу не приходилось. Но по рассказам она составила для себя его образ и понимала, что Баха его побаивается куда больше, чем собственного отца.

    — А откуда он узнает, что я проболталась? Ты лучше свой язык держи за зубами.

    В условленный день они встретились.

    В троллейбусной давке народ разъезжался со службы по своим микрорайонам. В час пик на центральных улицах транспорт едва справлялся с людскими потоками. Цепляясь за поручень, Надюшка пристально следила за движениями юркого подростка. Баха энергично расталкивал локтями пассажиров, пробираясь по ближе к середине. У передней двери с безразлично отстраненным видом стоял рябоватый мужчина. Фиксатой улыбочкой он приветливо посверкивал тетке, завалившейся на него авоськами да баулами; периодически одергивал рукав пиджака, прикрывая запястье с наколотыми тушью мохнатыми членистоногими лапками. При каждом толчке искусно заштрихованный по всем правилам светотени паучок с любопытством выглядывал из под манжета. «Алик», — поняла Надежда и перевела взгляд на Баху. Тот уже припал к спине дородного дядьки. Правая рука его держалась за поручень над головой, воистину не ведая, что творит левая, пальцы которой жили своей жизнью. Не касаясь ткани подкладки, медленно сковырнули кнопку бумажника, застыли без движения до следующей встряски. Большой и безымянный пальцы раздвинули внутреннюю строчку прошвы в портмоне, а средний и указа тельный, нащупав бумажную стопку, крепко зажали ее, и рука плавно поползла из кармана.

    Купюры были новенькими. Глянцевая бумага скользила, Бахе недоставало сноровки удержать пачку двумя пальцами. Надежда увидела, как в его руке мелькнул веер денег и осыпался почти у самых ее ног. Вскрикнув, она пошатнулась, как если бы ее кто-то толкнул, и растянулась на полу, прихватывая кого-то за ноги. Она сделала все, чтобы падение выглядело естественным, и успела прикрыть деньги собственным телом. Боковым зрением проверила салон: кажется, никто не понял. Подобрала под животом купюры, подоткнула их под резинку блейзера, а для вящей реалистичности, встав, накинулась на Баху:

    — Чего толкаешься?

    Парень побледнел. Похоже, растерялся. Она кожей ощутила его испуг и добавила уже более спокойно:

    — Сам не выходишь, чего на проходе застрял? А ну, подвинься! — Она оттолкнула его и ринулась к переднему выходу. — На следующей выходите?

    Тетка впереди невразумительно прокряхтела. Надежда напирала всем телом, придвигаясь вплотную к Алику. Обида за Баху, злость душили ее. Она ненавидела в этот момент себя, что ввязалась в авантюру. И все же любопытство, желание испытать неведомые ощущения, проверить себя придало ей решимости. Сразу появилось странная уверенность, что при передаче денег она наложит на Алика что то вроде заклятия. И она впервые захотела этого, в надежде, что разъединит подельников, и тогда Баха сумеет жить по иным правилам. На остановке на секунду задержалась, наклонилась. «Ворованные деньги обожгут твои руки», — прошептала она и подняла покрасневшее лицо, дерзко вперив в Алика взгляд, словно бросала вызов. Протянула хрустящие купюры.

    — Это не вы обронили? — насмешливо спросила Надежда.

    Он метнул взгляд из стороны в сторону, взял деньги и неожиданно вспомнил, что ему пора выходить.

    Вечером в подъезде Баха пересчитывал ее долю:

    — Я уж думал, подставишь. Я аж на измену под сел, а ты ничего, не повелась.

    — И это все? — не поверила она своим глазам. — Да там раз в десять было больше! Твой партнер тебя за пацана держит.

    — Не лезь, куда не зовут, поняла? Партнер. Тоже придумала! Не будь его, я век бы сопливым пацаном оставался. От получки до получки на побегушках у мастера с «Текстильмаша» бегать, как петушок какой? Фигушки. Я не идиот.

    — Знаешь, ты в бутылку не лезь, но Алик как раз твоими соплями и пользуется. Если тебя задержат, слезами привод в ментовку не замоешь. Это, конечно, твое дело, а мне кажется, что по малолетке в зону — не в поход с отрядом идти. Идиот или нет, а повесишь на себя свое и чужое, сам не возрадуешься.

    — Да пошла ты, прорицательница!

    — А ну, шурши отсюда по-скорому! — рассвирепела она.

    За ее спиной настежь распахнулась дверь, в проеме показалась испуганная Наталья Даниловна.

    — Надежда! На каком языке ты разговариваешь с мальчиком!

    Насупленный мальчик смотрел исподлобья, закусив губу.

    — И это девочка из приличной семьи… — покачала головой мама.


    * * *

    Неделю после этого ее не покидало ощущение испачканности. Казалось, что отец сверлит насквозь своими глазами, как по книжке читая в ней то, о чем и думать-то не хотелось. Она избегала любой возможности разговора с ним, хотя втайне хотела с кем-нибудь поделиться, кому-то поведать о своей порочности. «Но только не ему!» — Надежда знала, как он верит ей, потому не смела даже заикнуться о собственной глупости.

    Она полезла за колонку в ванной комнате, где за трубой вытяжки был устроен тайник. Никому из домашних не пришло бы в голову залезть ногами на краешек ванной и, балансируя с подстраховкой в виде натянутой для белья лески, заглянуть в отдушину. Она достала деньги, прислушалась. До ее слуха донесся обрывок разговора родителей. Мать что-то рассказывала о последнем педсовете, делилась своими сомнениями по поводу «трудных» подростков.

    — Грязь липнет к грязи, — услышала она фразу отца.

    Надька спрыгнула на кафель, быстро оделась и, не предупредив родителей, побежала к бабе Ане.

    — Чего такая взмыленная? — лукаво спросила старуха.

    — Баб Ань! Возьми деньги. Может, кому-то пригодятся…

    — Расскажи, чем нашкодила, тогда, может, и сгодятся.

    Она внимательно выслушала все Надюшкины сомнения. Призадумалась.

    — Ну, чего молчишь? — не стерпела девочка долгого молчания.

    — Каждый идет по своей дорожке. Видно, паренек этот свою уже выбрал. А ты оставь деньги под порогом, иди домой и не оглядывайся. Чей бы голос тебя ни позвал — не оглядывайся. Жалко будет — головы не поверни.

    — Почему?

    — А проверить твою силу хочу. — Старуха откинула со лба седую прядь, единственную среди густой гривы иссиня-черных волос, и сипло рассмеялась.

    — Да не оглянусь я!

    Надежда стряхнула с колен растянувшегося плашмя дымчатого кота. Любимец хозяйки не был подготовлен к такому повороту дела, потому как мирно дремал во время их беседы. Неловко брякнулся под ноги, громко вякнул от неожиданности.

    — Тоже мне — силу воли нашла! — девочка отряхивала налипшую шерсть. Кот нахально прыгнул обрат но. — Да иди ты, лярва! — в сердцах прошипела она, сталкивая упирающегося Дыма.

    Старуха зашлась смехом пуще прежнего. На лице, обычно неподвижном, задвигались морщинки. Собрались вокруг крючковатого носа, как скомканный листок старой промокашки, едва не шуршали. «Во дает, старая!» — девочка растерялась. Граница нормальности и безумия в который раз показалась до странности зыбкой, размытой. И все же от сердца наконец отлегло. Надежда загадала, чтобы первым на бабкин порожек ступил тот, кому до зарезу нужны деньги. Ткнула деньги под половичок и пошла к калитке.

    А за спиной через открытую дверь доносились приговоры Анны Давыдовны. Она кормила кота.

    — Ешь, Дымыч… Ешь, говорю… Что значит — не буду?…

    Надя покачала головой и закрыла за собой калитку. Шла домой и смеялась над бабкиными чудачествами, представляя картинку, как отпихивается кот от надоевшей жрачки и ноет при этом, как капризный ребенок: «Не хочу… Не буду…».

    — Надька! — вдруг окликнул ее кто-то, когда она уже свернула в свой двор.

    Она вздрогнула, но не обернулась. Рванула в подъезд, перемахивая через две ступени. Она слышала за спиной голос Бахи, но, памятуя слова бабки, обернуться не могла. Смятение охватило ее. Промелькнула догадка, что старуха все заранее знала. Перед носом распахнулась дверь.

    — Где носишься, заяц? — хитро спросил отец.

    Она светло заглянула в его глаза.

    — Я уже дома!

    На душе было легко и чисто. Ей вовсе не дума лось, что она лукавит, и чудилась в самой себе такая искренняя, просто ангельская ясность.

    — Тебя Аленка битый час дожидается.

    — Ты где пропадаешь? — с порога накинулась подружка. — Мы тебя обыскались. Опять у своей ведьмы торчишь?

    — А что за спешка?

    По всему было видно, что Аленку распирает от новостей.

    — Мы с Саней отвозили сегодня Баху в ожоговый центр.

    «Почему?» — только успела подумать Надя, как тут же поняла «почему». Она вытаращилась на подругу, не в силах произнести ни слова.

    — Что случилось? — наконец, выдавила она.

    Надя не хотела верить собственным ушам. Собралась в комок, приготовившись выслушать все как полагается, но дурнотное марево наплыло на глаза. Она вслушивалась, а звуки Аленкиного голоса доносились словно издалека.

    — Ковырялись с мопедом в гараже у Сани… — Торопыжка Аленка спешила во всем, новостями делилась так же, в спешке, перепрыгивая через то, что потом оказывалось значительным. Надя напрягалась, боясь упустить что-то важное для себя. — Бахтишка полез за ключом на полку и уронил бутыль с кислотой. Саня не знал, что она там стоит. В общем, пока сообразили…

    Надя закрыла глаза — и четче, чем наяву, увидела, как запрокидывается набок огромная бутыль, как вытекает из ее горла концентрированная кислота, ощутила жгучий запах уксуса и привкус его на кончике языка.

    — Ожог сильный? — вяло, отрешенно спросила она.

    — Глубокий, — Аленку распирало. Она тряхнула кудряшками, закатила глаза и выдохнула: — Потому, говорят, и опасный.

    И тут услышала странный всхлип.

    — Надька! Ты чего? — изумилась Аленка.

    Ничего не понимая, она смотрела, как ручейки слез набирали силу в широко распахнувшихся глазах подруги, струились по щекам, по подбородку.

    — Я не хотела…

    Плечи ее сотрясались.

    — Да брось ты. Не ты ж ему на руку кислотой плеснула!

    Аленка беспомощно взглянула на Антона Адамовича. Отец положил тяжелую руку на плечо дочери. Легко сжал — мол, держись. Надя подняла на него полные отчаянья глаза. Отец улыбнулся ей, но улыбка получилась вымученная.

    — Мирный атом — в мирное русло, — вдруг сказал Скавронский.

    Каждая из девчонок поняла его слова по-своему.

    — С тобой такое было? — теребила потом Антона дочь.

    — Эй! Полегче, не напирай! Я же не знаю, что у вас произошло. Могу только догадываться.

    — Значит, с тобой такое было?

    — Было — не было… Я же не знаю, о чем речь… — Он видел, как становятся темными, мутными от безысходных внутренних поисков ее глаза. — Знаешь, как твоя бабка подписывала свои склянки, мешочки с травами?

    — Как? — Она не понимала, к чему он клонит, но верила, что этим он ей все и объяснит.

    — «Гифт». Пользовала людей настоями, порошками, по крупице, по капле. А надпись на ее пузырьках каждый читал по-своему. Одни считали, что это лекарство от фрау Гифт, другие переводили с немецкого и ставили подальше, потому что «гифт» — это «яд».

    — Но ведь ты говорил, что фамилия вовсе не немецкая…

    — Вот именно. И на языке твоего прадеда она означает «дар», «подарок».

    Надежда еще долго после этого искала в самой себе отгадку: как такое могло получиться? Почему обжегся именно Бахтишка, кому она только добра и желала? Неужели из-за размолвки в подъезде? Может, из нее вырвалась злость и она не умеет контролировать собственных эмоций? Неужто в ней живет такая страшная злоба? Как она до сих пор не замечала в себе этой лютости? Значит, она очень, очень плохая, раз может такое сотворить? «Ничего себе подарок», — с ужасом думала она и снова, и снова возвращалась памятью в тот день. И рефреном звучал в ушах хохот старухи. Теперь он казался ей зловещим, пугающим. «Напрасно я к ней пошла», — решила она, и будто черная кошка, пробежавшая между ней и Бахой, прошмыгнула своим хвостом и перед домом бабы Ани.

    <p>(2)</p>

    До своего шестнадцатилетия Надежда и не вспоминала об этой истории, а может, старалась не думать. В день рождения полил грустный, плаксивый дождь. К обеду вдруг зачастил. Небо сгрудилось черной ту чей, потяжелело, как весной, и наконец опрокинулось на город самой настоящей грозой.

    — Как по заказу, Надюха! — обрадовалась мама. — Добрый, весенний, ноябрьский гром, — сделала она ударение на каждом слове. — Не заказывала?

    В доме пахло мамиными пирогами, царила суета, накрыли на стол.

    — Ой, Антошенька! А шампанское? — спохватилась Наталья Даниловна.

    — Я мигом сгоняю! — Надежду переполняло ощущение праздника.

    — Погоди, — остановил отец. Оглянулся на Наталью, заговорщицки спросил: — Может, сейчас?

    Наташа кивнула ему и, оглянувшись на дочь, поинтересовалась:

    — Чего бы сама хотела?

    — Собаку…

    — Ну, извини! — всплеснула руками мама.

    — Это ты меня извини.

    Родители ушли в спальню, плотно закрыли дверь. Надя слышала, как они о чем-то переговариваются, но ни слова не могла разобрать. Сев на краешек дивана, она стала ждать. Интересно, что ей подарят сейчас? Она чувствовала, что подарок будет значительным. Закрыла глаза, чтобы не увидеть его раньше времени, чтобы испытать большее удовольствие от приятного сюрприза.

    — Ну, открывай глаза! Не знаю, впору ли будет.

    Отец раскрыл бархатную коробочку, обитую внутри атласом. Надюшка задохнулась.

    Отцовское обручальное кольцо и такая же серьга в форме полумесяца. Сколько раз она тайком заглядывалась на этот комплект. Знала, насколько это дорого родителям.

    — Ну! — пробасил Антон. — На какой палец?..

    Она уже много раз потихоньку примеряла это кольцо. Поэтому безошибочно вытянула указательный палец. Отец все понял, расхохотался, потрепал ее за щеку.

    Совершенно счастливая, под раскаты грома она побежала за шампанским. Промокла насквозь под проливным дождем, с длинной косы стекали струи. На плаще образовалось темное пятно, да еще так неприлично, прямо на попе. Оглядывая себя в витрине магазина, Надежда заметила рядом темную фигуру.

    — Здравствуй, баб Ань!

    — И тебе, милая. Чего как мокрая курица? — Глаза старухи лукаво прищурились.

    — Да ты ж сама не посуху ходишь, — в тон ей ответила девушка.

    — Ну, я еще пупырями не покрылась, а у тебя вон с носу стекает. Или не разглядела? — Анна хитро прищурилась, приглядываясь к Наде поближе. — Сопля это, что ли?

    Надька свела глаза к переносице, в этот момент тяжелая капля обрушилась с листа чинара на самый кончик носа. Старуха ухмыльнулась, обнажив белые зубы. Надюшка провела ладошкой по носу, подняла взгляд на дерево. Листья были грязными, еще плохо умытыми после пыльного лета.

    — Измазалась? — словно заглядывая в зеркало, спросила бабку Надя.

    — Куда уж чище. Дождиком вон как окатило. — Но зоркий взгляд старухи скользил по перстню: — Знатная вещь. Парная, должно быть?

    — Как узнала? — Надя сразу вспомнила, что со старой Анной ничему удивляться не приходится. — Еще серьга к ней.

    — Одна? А почему не в ухе?

    — Не проколото еще.

    — А ты зайди, организуем. — Старуха расплылась в улыбке. — Да и мой подарок тебя дожидается.

    — Да не надо было… Но зайду… Спасибо!

    Надежде стало неловко за свои нелепые мысли об этой женщине. «Она помнит дату моего рожденья…» Горячая волна благодарности смыла всю накипь давних страхов, сомнений. Надя смотрела вслед медленно удаляющейся, опираясь на палку, старухе. Кто она? Откуда? Почему никогда о себе не рассказывала? «А разве я спрашивала?» — вдруг подумала девушка, и ей так захотелось узнать все ответы на свои вопросы, что она чуть не забыла о празднике и приглашенных к застолью…

    — Ой, подсушиться надо! — запричитала мама. — Люди придут, а ты и не готова.

    Ее пальцы застревали в длинных волосах дочери, путались, расплетая косу. Ласково урчал фен. Надюха шалила, окатывая мать теплой струей воздуха.

    — Не хулигань!

    — Ну чего ты такая серьезная?

    В самый разгар застолья, когда Саня Жуков травил свои медицинские байки, в дверь позвонили. Антон с Натальей вскинулись, заторопились к двери. Кто бы это мог быть? Надежда больше никого не ждала, и такая прыть родителей ее несколько сбила с толку. Она осталась за столом, внутренне поторапливая Саню. Держал он себя в этой компании за старшего. В отличие от Аленки с Надеждой, еще не решивших, куда они будут поступать после школы, он уже был студентом мединститута. Его новая жизнь наполнилась чувством собственной значимости и впечатлениями, вынесенными из анатомического зала. Поросшие мхом студенческие шуточки сыпались из него, как из рога изобилия. Аленка застывала с куском колбасы, оглядываясь на него, как бы не подсластил пищу очередной порцией формалина и расчлененных трупов. Но дружный хохот выводил ее из оцепенения, она вгрызалась в кусок и снова давилась страшными историями.

    Надя тихонько встала. Дверь на кухоньку была прикрыта. Она сторожко заглянула туда. Крик радости огласил квартиру, заставив вздрогнуть тихо сидящих за кухонным столом взрослых.

    — Крестная! Какими судьбами?

    Надежда сграбастала Лизу в охапку. Приехали Шпомеры. И надо же! В такой день! Виновница торжества ненасытно оглядывала родные лица. Женька на службе раздался в кости, заматерел. Надюхе так хотелось полюбоваться на него в военной форме, но он пришел в «гражданке».

    — Сколько звездочек? — тронула она плечо его штатского пиджака и оглянулась на крестную.

    Рыжая Лиза осунулась, похудела, став совсем прозрачной после Афгана. Она чмокнула Надежду. Протянула ей подарочный пакет.

    — Это тебе на выпускной. Ладно, иди, гуляй пока, а мы позже присоединимся.

    — Только без меня ничего не рассказывайте, ладно? — по-щенячьи поглядывая на Женьку, попросила она, умоляя всем своим видом.

    — Хвост оторвется! — потрепал он ее за косу. — Не вздумай стричься.

    Надюшкины гости уже расходились, а старшие так и не вышли из кухни. Девушка не хотела им мешать, понимая, что, наверное, им есть о чем поговорить. Судя по всему, разговоры были не из приятных. Омрачать ей праздник они тоже не хотели. Она собрала пироги, сложила в пакет, надеясь заглянуть к старухе.

    В окне мерцал слабый свет.

    Надежда выбила пальцами дробь по стеклу, огонек свечи затанцевал, темная тень метнулась по стене. Баба Аня ждала.

    — Что-то неладно мне… — проскрипела она. — Да ты входи, чего примерзла-то?

    — Что-то случилось? — забеспокоилась Надя.

    — Не пойму… У тебя-то все хорошо? — Анна Давыдовна поправила согнувшуюся свечу.

    «Поминальная», — промелькнуло при взгляде на темный церковный воск.

    — Да вроде как… — ответила на вопрос Надя.

    Целлофан в ее руках зашуршал, распространяя запах свежей сдобы. В пасмурной каморке будто светлее стало, да еще и свеча, поскворчав, загорелась ярче. Старуха повела крючковатым носом, потешно сморщила его, будто в ноздре защекотало. Замерла, блаженно прикрыв один глаз и, наконец, сладко чихнула, как спичкой чиркнула. Клюв как ворона раскрыла, а чихает кошкой… Надюха рассмеялась своему наблюдению.

    — Чего тут? — сердито вытирая губы, спросила баба Аня.

    — Плюшками будем баловаться. Серьгу-то я не прихватила.

    — И хорошо, хорошо. Рука у меня нетвердая что-то.

    — К чему спешить, успеется.

    — А мать за пироги от меня поблагодари. Сердобольная она женщина. Редкая. Что ж я сижу? Пойдем, подарок глянешь.

    Она полезла в духовку, вынула миску теплой каши, разбавила ее молоком. «Посуда не для кошки. Может, для меня?» — втайне посмеивалась Надюха.

    — Да не буравь буркалами. Не для тебя это.

    — Мысли читаешь?

    — Дак на лице написаны…

    — Дак ты ж спиной стоишь.

    — Пойдем в сад, языкастая.

    Садом назывался дворик у крыльца с несколькими вишневыми и яблоневыми деревьями. Да вот еще к забору притулился, как локотком оперся, грецкий орех — подросток. Этот ни с кем не уживался, кроме куста шиповника. «Там, где гордость, — жди колючек», — так объясняла старуха их содружество. Сейчас она прямиком направилась в ту сторону.

    — Лезь под шипишник.

    Анна Давыдовна сунула Наде миску. Девушка скользнула взглядом по зарослям, пригнулась, отодвигая ветки. Под низким куполом зелени, как в специально придуманном укрытии, стоял деревянный ящик, прикрытый картоном. Коробка сипло пыхтела, издавая резкие запахи псины. Вдруг огласилась неистовым тявканьем, и из отверстия вывалился мохнатый увалень. Засуетился, учуяв кашу, поднял рев, как нетерпучий ребенок. Мокрый нос тыкался в руки — щенок никак не мог спровориться попасть мордой в миску. Пришлось воткнуть его мордой в хлебово. Пока он чавкал, то наступая лапой на край плошки, то опрокидывая ее на себя, Надя, переполненная нежным трепетом, молчала, умиленно сморщив нос. Голое собачье брюшко надувалось на глазах, вот-вот коснется земли и четыре лапы взметнутся в разные стороны, как у надувной игрушки. Наконец кобелек рухнул набок, покряхтел, опять вскочил. Задние лапки разъехались, толстая попа провисла: на картоне образовалась темная лужа.

    — Ой, вытаскивай! — вырвалось у старухи от такого конфуза.

    Надюшка подняла пушистый комок, уткнулась носом в мягкую шерстку загривка:

    — Это мой?

    — Вот и ходи за ним, — брезгливо отворачиваясь, сказала Анна Давыдовна. — Меня больше кошки любят. Собаке двор нужен. — Словно устыдившись своей неласковости, как бы оправдываясь, пояснила: — Все-таки зверь покрупнее будет.

    — Азиат?

    — Да я не разбираюсь. Сказали — поверила.

    — Азиат… — безапелляционно решила Надя. Тоном знатока добавила: — Большой будет. Видала, какие лапы? И пасть у него черная.

    — Злой, что ли?

    — Сейчас не скажешь.

    — Ну посмотрим, посмотрим. Домой не пора? Поди, ждут?

    — Ой! — спохватилась Надя. — На радостях и времени не чую. Не представляешь, как ты меня уважила! Даже мечтать о собаке не смела.

    — Ну, это навряд ли… Кабы не мечтала, так его бы тут не было. Я-то не заказывала, а принесли вот… Для чего, спрашиваю? У меня стеречь нечего.

    Анна Давыдовна махнула рукой, мол, чего тут объяснять. У порожка остановилась, пронизывая взором, как из-под крыла, и каркнула:

    — Чего зовешь — то само тебя найдет!..

    Для важности даже перст подняла. В этот миг Надя почувствовала всю неловкость своих отношений с этой женщиной. Старое недоверие и потаенное чувство вины к ней накатились обжигающей волной. Смущаясь, она еле промямлила:

    — Прости…

    Спотыкаясь, побрела к калитке.

    Анна Давыдовна вперила неподвижный взгляд в понурый затылок и насмешливо окликнула:

    — Думала, я умом тронутая?

    Надя развернулась, как на оси. В который раз она ощутила, что ведьма говорит с ней мыслями, и нет в них ни толики безумия. «Каждый свою скорлупку находит, для защиты», — подумала Надя, глядя на старуху. Брови Анны Давыдовны сдвинулись к переносице, сникли, седыми лохмотьями нависая над глазами. В темной глубине метался зрачок, сверкая искрой:

    — А может, и так?

    — Не это…

    Надя задумалась: «Что же так тяготит?»

    Ответ пришел сам собой. Страх. Да. Это был глубинный страх всего неизвестного. Но разве ее саму не влекло к тайне?

    — Важно, — медленно произнесла она, — чем тронутая.

    — Или кем?

    Надя задумалась. Неизведанный кто-то — она это ощущала всем существом, каждой клеточкой, — ведет по жизни, вовлекая в странный, полный загадок мир. Глаза озарились светлой синевой:

    — Да, пожалуй, вернее и не скажешь…

    — Молодец, теперь ты меня уважила, — сказала старуха искренне, без тени лукавства. — Не прилгнула, не покривилась. Уважила.

    — Одержимость разная бывает. — Надежда наконец нащупала почву.

    Она уже не считала разговор скользким, каким он казался чуть раньше. Когда-то ей чудилась под ногами темная бездна. Довольно шага — и падение может стать бесконечностью. «У бездны нет дна», — вдруг выплыло знание из далекого детства, когда сказки воспринимались как быль, а ночная темнота в комнате одновременно пугала и приводила в состояние бешенства, из углов надвигался ужас, парализуя тело, высасывая голос. В том самом детстве она верила бабе Ане, затаив дыхание, слушала сказочные истории. А позже они почему-то оказались «россказнями». Детская душа проста, она верит, и ничто не может исказить эту веру, потому что она к тому же и знает. Хоть и осталась от бабкиных былин одна былинка, а все же устояла на ветру сомнений. «Я же называла ее поэтом», — вдруг вспомнила Надежда.

    — Поэты тоже одержимые, — словно констатировала давно признанный факт, сказала Надя. — Им дано летать и видеть то, что другим недосуг.

    — Вот и суди, что есть дар, а что — яд.

    Надежду обдало холодом от этих слов. Нет, не упрек, не стремление показать, как умело прочитаны ее мысли, услышала она. Стылым одиночеством повеяло от них. Сердце ее зашлось от боли, будто она взглянула на рваную рану. Есть те, кому легче отвернуться, не глядеть в ту сторону. Надежда так не умела, это было противно самому ее естеству.

    — Как же ты живешь с этим? — Комок боли застрял в ее горле.

    — Каждому — по силам, а сила — по вере. — Анна Давыдовна вскинула голову. Кивнула, словно сама с собой соглашалась. Мягко, с затаенной нежностью оглядела Надюху, а голос остался ворчливым: — Ну, беги, егоза. Поди, заждались тебя.

    Наигранной интонацией Надюху было не обмануть. Она обняла сухонькие плечи Давыдовны.

    — Ты расскажешь о себе? — С обезоруживающей прямотой заглянула в пронзительные глаза.

    — Тому — свой час…

    Дома было непривычно тихо. В первый момент могло показаться, что никого нет. Развязывая кроссовки, Надя заметила, что на прежних местах стоит обувка Шпомеров. Дверь на кухню была плотно прикрыта. Голоса звучали тихо, приглушенно.

    — Ну тише ты, не реви… — услышала Надя мягкий баритон отца.

    Она встрепенулась. «Что такое? С кем это он? » — вытянулась наизготовку, словно собака, в полной готовности бежать на помощь, довольно любого сигнала — щелчка, свиста, — дай только знать.

    На кухне — всхлип и следом вырвавшийся стон:

    — Да как же, Антон! — Надя различила искаженный тембр Лизы. — Там не ревела… — Крестную как прорвало, хотя она и старалась говорить потише: — Внутри все горит, а не ревела. Права не имею. Там нельзя.

    «Это она о своем госпитале», — догадалась Надежда и, прикрыв рот рукой, напряженно ловила каждое ее слово. Лиза повысила голос:

    — Лежит такой обрубок. Кусок мяса. Живой, понимаешь. Ни рук, ни ног, ничего… Языка нет, чтобы сказать, мол, оставьте, такая жизнь мне ни к чему. В глазах не прочитаешь — хочет ли? Нет! Выколоты… Как наглухо зашторенные дыры… Ямы, с проваленными веками. — Она заголосила, как плакальщица: — За что тако-о-о-е?..

    Но, видно, облегчение к ней не пришло. Слова как ссохлись, прилипли к гортани. Лиза утробно охнула.

    — Ну, поплачь, девочка, поплачь, — пыталась утешить Наталья Даниловна.

    Надя осела. Тупо уставилась в пол.

    Что она знала о работе реанимационной сестры Лизы и связиста Женьки Шпомера там, по ту сторону Пянджа? Тема эта поднималась редко и в самом узком кругу, как сегодня на кухне. Взрослые говорили так, будто опасались кого-то, кто может подслушать и донести. Даже больше не говорили, а молчали, но такое молчание часто звучало выразительнее, чем любые слова.

    — Что с ним делать? — непонятно кого спросила Лиза. — Два месяца ждали, когда хоть кто-то из родни объявится. В Черниговский полк он срочником пришел прямо из детского дома. Вот я потом и отключила питание. Может, кто из наших догадался, только никто ни словом не обмолвился. Наверное, все об этом же думали, да решиться не смели. Как думаешь, Антон?

    — Наверное, так. Мучает, что неправильно поступила?

    — Умела бы я читать мысли… Эх, если бы при жизни он мог мне сказать. Так теперь ко мне во сне каждую ночь приходит. Благодарит вроде. А не знаю — верить ли, так ли…

    Неслышно вошла Надя, встала за спиной своей крестной мамы:

    — Помолись за него, Лиза. Свечу за упокой поставь. — Она мысленно представила старухину каморку и блики по стенам от поминальной свечи. — Или мессу в костеле закажи. Имя-то помнишь?

    Взрослые с недоумением смотрели на Надю. Она же видела перед собой только лицо Анны Давыдовны, ее шепчущие в молитве губы. «Боль его держит», — Надежда словно услышала старуху и повторила следом:

    — Твоя боль его здесь держит. Устал он, Лиза, пойми, — тихим требовательным голосом убеждала она крестную.

    — Конечно. Давно бы надо, — вскинулся Женька, как спасительную соломинку узрел. — Могли же в Ташкенте в церковь зайти. — С досадой признался: — Чего-то я заменжевался! Вдруг на службе узнают — неприятностей не оберешься… Чушь все это! — Мозолистые костяшки пальцев тяжело брякнули по столу. — Правильно Надежда говорит. В храм надо! Завтра с утреца и иди.

    — Так точно, герр командир!

    На скуластой мордашке заиграла улыбка. Лиза свернула кружевной платочек и сунула в карман мужниного пиджака.

    — Ну вот еще там мне сопли разводить! — Женька самодовольно похлопал по карману. Неожиданно ухватил Надюху за косу: — Ты как?

    — Женька! — накинулась на мужа Лиза, пытаясь разжать его твердую руку. — Прости нас, маленький.

    — Ага! — Женька не сдавался. — Крохотная валькирия.

    Завязалась потасовка. Надя, присев, скользнула под Женькин локоть, дотянулась до его лица и надавила двумя пальцами под самым его ухом. Женька сжался, скривился от внезапной боли, пальцы разжал.

    — Молодец! — охая, выдавил он. — Победила. Моя школа.

    Антон беззвучно рассмеялся.

    Уже прощаясь, Лиза смущенно извинилась перед девочкой за свои слезы:

    — Не обессудь, кроха. Нельзя в день рождения беды поминать. Нехорошо получилось… Тебе-то это зачем?

    — А тебе? Видать, и вправду каждому — по силе, а сила — по вере. Ты только верь.

    Шпомеры ушли. Надежда заперлась в ванной, пустила воду, устремив задумчивый взгляд в струи воды. Они стекали по протянутой руке, сбегали по линиям ладони… Надя открыла мокрыми руками коробочку с серьгой. Готика букв на полумесяце была точно такой же, как и на перстне. «Всему свое время» — гласило французское изречение. Надя давно уже перевела его, пытаясь вникнуть в смысл. Внезапно она ощутила всем нутром его суть и вдруг осознала до самых корней, что пора настала. Для чего — было совершенно неясно. Но уверенность нарастала, твердела, становясь знанием.

    — Пора… — сказала она, вставая с краешка ванной своему отражению в зеркале.

    Потерла мочку уха. Нащупала точку, где не отзывалась чувствительность. Медленно, но твердо воткнула специально приготовленную иголку. Палец окрасила капля крови. Надя слизнула ее. Брызнула отцовским «Амбрэ». Чуть защипало. «Разве это боль?» — Она вернулась мыслями к отчаянью Лизы, закрыла глаза и представила себе «обрубок» ее печали. Как воочию увидела изувеченное тело. «Тело» булькнуло горлом, и Надя услышала в этом бульканье надорванный крик. Тупая боль сдавила низ живота.

    Надя скрючилась, упершись лбом в холодное стекло зеркала, распахнула глаза, взывая к пространству отражения. Как ты там, во вселенной? Отзовись, шурави… Но даже эха не почудилось. Лишь дрогнуло на подставке зеркало, качнулось, колебля отражение стен. Надя сокрушенно вздохнула. Ах, уметь бы читать мысли… Почудилось, что зовет мама. Надя очнулась, кинулась в спальню.

    — Звала?

    — Нет. Но ты вовремя. Глянь, что Шпомеры тебе привезли из Афганистана. Опять одели тебя, вплоть до белья. А я все волновалась о выпускных нарядах. Теперь нет проблем. Примеришь?

    — Давай завтра…

    Антон Адамович сидел, опустив голову. Надя устроилась у ног. Уперлась подбородком в его коленку. Лиловая тьма струилась в глазах Антона. Смутная, тяжелая тревога исходила от него.

    — Войну вспомнил?

    Надюхе страшно хотелось вывести отца из круговорота тягостных мыслей. Ей не надо было гадать, о чем он думает. Нужно ли любящему сердцу анализировать.

    — Миновала бы новая чаша.

    «Это не про Афган…» — с ужасом поняла девушка.

    А ночью ей снились дороги, дороги. Разбегались в разные края поезда, уходили вдаль эшелоны. Тяжело груженые фуры сбивались в колонны, неслись, взметая колесами дорожную пыль. Ветер гнал перекати-поле. Комья ссохшегося кустарника побрасывало на капот старого «уазика», такого же, как у дяди Мирзо. Но за рулем был не он. Хмурый водила, похожий на черного ворона, увозил Надежду далеко от дома. Сердце рвалось назад, но ни остановить, ни выйти она не могла. Голос пропал. Рот открывает, а звука нет. Оглянулась, а там, сзади, полыхает огонь. «Пожар! Мой дом горит!» — кричит она из всех сил. А водитель не слышит. Держит крепко баранку и носа не ведет. Мрачным спокойствием веет от него, от дороги, отовсюду. Только ветер треплет брезентуху «козла», и мелькают пепелища пожарищ…

    <p>(3)</p>

    Сон скоро забылся. Пришли иные заботы и иные тревоги. Времени перед выпускными экзаменами оставалась самая малость, а сумасшедшая весна сбивала с панталыку, изливалась буйным цветеньем сирени, жасмина. Ветер сбивал цвет вишни, припорашивая асфальтовые дорожки палисадников. Пчелы роились вокруг стонущей акации, и не было дела до учебы. Каждая клеточка тела томилась весенним пением. Во дворе плакала гитара и немилосердно ныл Баха:

    Ну что, бродят пес, повесил нос.
    Ты грусть мою в своих главах принес…

    Звонко вторила Аленка. Баха оказался в подпевалах, Захарова вытягивала дуэт, пытаясь выравнивать его партию. Она уже натужно вопила про собачьи глаза, а он все еще колебал в пазухах носа слово «грусть».

    Вскипела Надюшка, с криком распахнула окно:

    — Это невыносимо!

    — Машина времени проржавела, — объяснила Аленка, подняв голову. Медь каре рассыпалась по плечам, карие с рыжинкой глаза смеялись, звали. — Но колеса крутятся…

    Спрыгнув со своей «Явы», перемахнул через скамейку Саня Жуков. Скинул шлем, взъерошил примятую макушку. Короткие волосы цвета спелой пшеницы встопорщились. Загоревшая ряшка сияла светлой полосой от очков.

    — Абракадабра! — Надюшка скрестила пальцы, закрыла глаза… «Пройди как пришло». Заклинание не сработало: ничто не исчезло, не испарилось в воздухе, не прошло само собой. Все та же манящая картинка за окном и зовущее урчание мотоциклов.

    Каждый день Саня срывался по вечерам из дома, выводил новенький блестящий мотоцикл и гонял по городским проспектам. Капитан сборной по волейболу, он не сильно беспокоился о сессии, к вящему неудовольствию своей матушки. Маргарита Васильевна воспитывала сына в одиночку, ее сердце сразу уловило, что с Сашуней происходит нечто, что можно объяснить либо весной, либо влюбленностью. Каждое утро собиралась серьезнейшим образом побеседовать с чадом, а вечером, только наступала подходящая пауза в делах насущных, Саня клевал ее в щеку и убегал. Она только успевала крикнуть вслед: «И чтобы не поздно!» — да вздохнуть у окошка, глядя, как запрыгивает на заднее седло «Явы» высокая девушка. «Статью пошла в отца…» — вспоминала Маргарита Васильевна старшего Скавронского.

    Надежда подошла незаметно, бесшумно залезла на скамейку, оседлала ее, подтягиваясь поближе к Аленке. Та вздрогнула, неожиданно почуяв дыхание. Надюшка прижала палец к губам, вникая в то, что не успела услышать.

    — Больно им надо ерундой заниматься. — отвечая на какую-то реплику Бахи, пожал плечами Саня. — Не того полета пташка.

    — Ага, — саркастически скривился Баха. — То-то в Шанхае ночью облава была. Обшмонали все «гнезда».

    — Храп сейчас ляжет на дно, потом — ищи-свищи. Вот киблаи и шерстят. Опять упорхнет из-под самого носа.

    — Что я пропустила? — спросила у Аленки Надя. Глаза ее горели неподдельным интересом.

    — Из КПЗ бежал некий Ленчик Вишневский… Больше известный как Храп. Он же Ржавый, он же — Нос, — ответил Саня, подражая в жестах следователю Томину из «Знатоков». — Не сидел. Но многажды привлекался. И всегда выходил сухим. Теперь это ему так не сойдет. Нападение на охрану негласно приравнивается к мокрухе.


    * * *

    Истории о похождениях дерзкого вора передавались из уст в уста, вызывая у городских обывателей смешанные чувства страха и восхищения. Почтенные граждане трепетали за свое нажитое, ставили жилища на сигнализацию, но она не спасала. К периоду отпусков милиция готовилась заранее, переходя на особый режим несения службы, как только стрелки часов переводились на летнее время. Два года органы перетряхивали вневедомственную охрану разных районов, в зависимости от того, где Ленчик совершал очередное противоправное действие. Заявления поступали, как правило, с большим опозданием, после того, как потерпевшие возвращались из отпусков, при этом сигналов из пунктов охраны за этот период времени зафиксировано не было. Уже было заинтересовались центральной ВОХРой, полагая выйти на наводчика там, но в результате очередного дознания всплывали новые факты и следствие уходило в другую сторону, отрабатывая уже «жертву» — какого-нибудь министерского зама. В результате в поимке Ленчика стали заинтересованы люди, близкие к правительственным кругам таджикского общества. Досье на этого сопляка из интеллигентной еврейской семьи собирали по крохам. К работе с правоохранительными органами привлекли даже старшего брата, музыканта из филармонического оркестра.

    Но пробиться через заговор молчания — а «домушнику» симпатизировали все, кроме уже обворованных, — даже комитетчики не могли. Засады на славного Робина Гуда устраивались на Мостопоезде в корейских игорных домах, а он тем временем делал крупные ставки у ургутских узбеков на улице Чехова, снимал весь кон и уходил, щедро отвесив с выигрыша контролерам игры. Информаторы из криминогенной среды отслеживали все его проигрыши, за которыми можно было ожидать новых взломов, и милиция с титаническими усилиями просчитывала возможные места налетов, организовывала по домам уважаемых граждан столицы засады, предварительно спровадив хозяев от греха подальше.

    А грех случался там, где и мысли о его допустимости не было. Ленчик с таким же успехом проникал и в те квартиры, которые вовсе не пустовали. Орудовал в ночной темноте как у себя дома, спящих не тревожил. Случалось, шаркает иной бедолага в домашних шлепанцах до ветру и заметит случайно боковым зрением фигуру, открывающую его личный секретер. А там, за семью печатями, хранятся самые дорогие семейные ценности. Хозяин спросонья не сообразит, что стал жертвой начета, и поинтересуется, кто бы это мог быть в его кабинете, да еще в такой неурочный час. Пока очухается, пока выйдет из предынфарктного состояния, пока с родными да близкими посоветуется, Ленчика давно и след простыл. На него всесоюзный розыск объявлен, а он из города и не выезжал. Гулял в шанхайских притонах, жил вольготно. И все же его поимка была делом времени.

    Но вскоре у милиции появились заботы поважнее, Ленчиковы дела отошли на второй план. Волею случая вскрылось наличие у одного из артельщиков «Памир — золото» двух слитков, каждый величиной с ноготь большого пальца. Стирала его баба манатки, услышала скрежет в стиральной машине. Поохала от восторга, любуясь диковинке. Недолго думая, пошла к знакомому стоматологу, точнее, технику по протезам. Мужик был старый, да ушлый. Одно дело из перстеньков зубки выплавлять — глядишь, и себе граммулька-другая перепадет, а тут иной случай, запросто можно огрести лет шесть-восемь на строгом режиме. Недолго думая, позвонил зубной техник в органы, и закрутилось. Да с такой скоростью, что не только рядовые золотодобытчики ахнули, полетели головы куда как покруче. И надо было Ленчику в такой-то момент забежать на огонек к скупщику? Тут его и замели под общую лавочку.

    «На рыжье и Ржавый пожаловал, — вывела логическую закономерность Надюшка и усмехнулась своим мыслям: — Да не будет он самим собой, если не оставит милицию с носом…»

    — …Обставит, обморочит, обведет вокруг пальца… — Густой, низкий голос ее стелился тихо, отойди на шаг — не слышно.

    Саня воззрился на девушку с недоумением: она не улыбалась. Ему не нравилось, когда она так говорила.

    Будто знает все наперед, будто кто-то ей диктует, какие события сбудутся. Его уколола мимолетная злость, в уголках рта заиграла насмешка. Хотел сказать что-нибудь резкое, но удержался и спокойно предложил:

    — Кататься поедем?

    — Чур, я веду! — запрыгивая на машину, завопила Аленка.

    Из всей четверки права были только у Саньки.

    Надежда подошла к нему. Градус его настроения заметно потеплел. Он уступил ей переднее место и даже вроде как посоветовался:

    — Лучше по Привокзальной?

    Заботливо подоткнул ее косу за ворот. В шлеме и не поймешь: девчонка за рулем или парень.

    Мотоциклы, взрыкнув движками, медленно покатились по узкой аллее, свернули вправо, миновали узкий проезд и вышли на залитую светом фонарей Привокзальную. Объехав почту, прошуршали мимо вокзала, заставив поворачивать головы торговок на площади, и выскочили на безлюдную трассу.

    Постепенно набирая обороты, «Явы» двинулись в сторону Заводской. Пунктир разграничительной полосы слился в одну линию. С обеих сторон мелькали деревья, а дома смыкались впереди в две узких полоски и убегали назад. Машины вибрировали. Казалось, малейшее движение тела может заставить их оторваться от земли и взлететь.

    Под мигающий зеленый сигнал выскочили на перекресток. Надя заметила справа начинающий движение милицейский «Москвич». Встреча с милицией не сулила ничего доброго. Стоило об этом подумать, как Саня крикнул ей в ухо:

    — За нами поехали!

    — Что будем делать? — Она чуть сбавила газ.

    — Валим, — скомандовал Жуков. — Может, отстанут.

    Сообразив, что Аленка не знает района, Надежда рванула вперед, показывая жестом, чтобы та ехала следом. Мотоциклы быстро увеличили скорость. Надя слышала от кого-то, что гаишникам запрещено устраивать погоню в черте города. Это подзадоривало. Но в то же время она осознавала: уйти от патрульной машины легче в одиночку. В тех же лабиринтах «шанхая» есть множество улочек, где не то что машина — мотоцикл с трудом развернется. Но Аленка плохо знала эти стежки-дорожки. Некоторые разветвления упирались в тупики, другие сползали к широким арыкам. Стоит один раз повернуть не туда, как сам себя загонишь в ловушку. Да и справится ли подруга с машиной? Для нее такое приключение в новинку, гонять по пересеченной местности Захаровой до сих пор не выпадало… Нет, лучше положиться на скорость…

    Подрезав зазевавшегося таксиста, Надюшка выскочила на широкую трассу. Косясь на зеркало заднего вида, она отслеживала идущую сзади, как привязанную, Аленку. Умница подруга! Делай как я! Оглушительно ревя двигателями и повизгивая тормозами, связка обгоняла попутные машины слева и справа.

    — Не отстают, козлы! — орал за спиной Санька не то с восхищением, не то с недоумением.

    Теперь всякие правила — по боку. Надежда прибавила газу. Стрелка спидометра подтягивалась к сотке. За мостом через Душанбинку они увидели бегущего к ним наперерез и размахивающего жезлом гаишника. «Как он хочет нас остановить? Грудью?»

    Она направила на него мотоцикл, будто собралась идти на таран. Милиционер замер, а потом шарахнулся в обратную сторону, не удержался и загремел на асфальт. Через дорогу покатилась фуражка.

    Довернув руль и сбросив обороты, Надя с ювелирной точностью вписалась в поворот трассы, уходящей под эстакаду. Вторая «Ява» и пронеслась было по прямой дальше, но уже через полсотни метров потерявшая подругу Аленка ударила по тормозам и начала разворачиваться.

    Преследователи этого не ожидали. Чтобы избежать удара по неожиданно изменившему курс мотоциклу, водила вывернул вправо. «Москвич» ударился о бордюр, перелетел тротуар, сметая мелкую поросль кустов на пути, и застыл у стены четырехэтажного дома. Аленкина «Ява», звонко посигналив ментам, медленно поехала под мост.

    На какой-то момент возникла всеобщая пауза. Даже движение на дороге будто бы замерло. Но продолжалось это недолго. Из разбитого «Москвича» выскочили двое гаишников. Присели на корточки, заглядывая под машину, потом синхронно оглянулись по сторонам и, не сговариваясь, бросились к тормознувшему невдалеке красному «жигуленку», водитель которого остановился, чтобы поглазеть на редкое зрелище, а теперь, наверное, клял себя, на чем свет, за неуместное любопытство. Менты быстренько пересадили его на пассажирское место и рванули с места под эстакаду.

    Все это не заняло и минуты, но беглецам хватило времени, чтобы скрыться из вида. Расхрабрившись, они заехали на автостоянку, рассчитывая там укрыться и переждать. Энергия хлестала через край, события представлялись в смешном виде. Одна Скавронская будто выдохлась. Слабость во всем теле придавливала, наваливаясь тяжелым грузом на плечи. Словно далекий маяк, в ее голове мигало предупреждение: медлить нельзя, нельзя останавливаться.

    Надя хотела убедить в этом и остальных, но ее тихий голос утопал в дружных раскатах смеха, и ее просто не слышали. Острые ощущения владели друзьями. Они снова и снова возвращалась к минутам пережитого, отчего кровь стремительно неслась по венам и бурлил адреналин, поднимая градус храбрости до отметки безумства.

    Время шло. Отсмеялись, начали думать, что делать дальше. К Саньке Жукову постепенно возвращалась способность разумно оценивать ситуацию. Он подобрал какую-то деревяшку, сел на корточки и нарисовал на песке схему маршрута, каким, по его разумению, было безопаснее всего вернуться домой. И Аленка, и Баха с ним согласились «Спорить бесполезно. Да и поздно… — подумала Надя, которой предложенный план казался не самым удачным. — А, будь, что будет!»

    Лучше было бы разделиться… Взять на седло Баху и рвать через переезд. А Саньку с Аленкой пустить назад по трассе. Если его остановят, припаять будет нечего. Санька при правах, а упавший на мосту гаишник и номеров не успел разглядеть. Даже если их и загребут в отделение, отбрехаться будет проще простого. В крайнем случае, Аленка надует губы, попросит позвонить папе — и тогда держи-лови, родная милиция. А вот Бахе лишний привод ни к чему… Только бы переезд миновать…

    Вдруг вылетел навстречу милицейский «Урал» и следом за ним красный «Жигуленок». Одновременно сзади раздался вой патрульной сирены.

    — Все! Влипли, б…! — издал рык Саня. Его руки больно сдавили тоненькую девчачью талию. — Тормози на хрен!…

    Он изрыгал ругательства. Захлебывался в них, как утопающий в соленой воде. Надежда подкатила к обочине, плавно остановила машину, обернулась. Она предполагала, что увидит красное, кипящее от злости лицо. Но Саня был бледен. На носу выступила мелкими каплями испарина, из-под шлема струился ручеек пота.

    Из машин высыпали блюстители закона. Разномастные команды сыпались одна за другой: «стоять!», «на месте!», «лицом вниз!»… Надюха тихонько попыталась подбодрить растерявшегося Саню.

    — Ноги вместе, руки шире, три — четыре…

    И упала ничком на землю, сцепив руки на шее. Саня всхлипнул горлом и последовал ее примеру, устраиваясь рядом. Надька из-под локтя подмигнула ему, а потом приложила ухо к земле и состроила зверскую рожу. Другая парочка правонарушителей лежала, растянувшись на голой земле чуть поодаль и в тех же позах.

    Задержатели оторопели. У кого-то из них вырвался смешок.

    — Ах, мать вашу, какие законопослушные! — возмутился молоденький лейтенант.

    Баха сдавленным голосом откуда-то из подмышки красноречиво расставил все точки над «i»:

    — Начальник! Заметь, никакого сопротивления при задержании!

    — Вставай, кактус ушастый, — пнул его ботинком лейтенант. — Я тебе все поясню про сопротивление.

    — Зачем? — не понял парнишка.

    Последовал более весомый удар в бок. Баха заблажил, запричитал. Могло показаться, что ему на больную мозоль опрокинули сковородку каленого масла, да еще и к голове приложили. Слегка оторопевший лейтенант ухватил его за шкирку, пытаясь скрутить. Но Баха брыкался, выворачивался, не забывая о нытье.

    — Козел, чего орешь как корова стельная? — все больше свирепел милиционер. — Пень здоровый, а ноешь как сука…

    — Не пойму, начальник! — блажил Баха. — Корова, козел… Ты сам, понимаешь, пень, что говоришь, я сука, что ли?

    Он откровенно подтрунивал над лейтенантиком.

    Злобная гримаса исказила лицо милиционера, глаза налились кровью, как только до него дошел общий смысл его же перевернутых слов. Он с трудом сдержал порыв врезать Бахе так, чтоб одна его башка из асфальта осталась торчать, и сквозь сжатые зубы отдал приказ:

    — В машину! Всех четверых! — И не устоял, чтобы не придать сопляку ускорение, — толчком ладони пихнул в загривок и присовокупил спелый пендель.

    Парень шарахнулся к патрульной машине, перебирая руками.

    Пар был спущен, но лейтенант угрожающе бросил:

    — Разберемся в отделении…

    Оказавшись в патрульной машине рядом с Жуковым, Баха шепнул:

    — Идем в несознанку.

    — Иди куда подальше…

    — Разговоры! — прекратил перебранку сержант.

    Две «Явушки» стояли на приколе у здания ОВД в окружении желто-синих «уазиков» и «Москвичей». Несмотря на поздний час, в кабинетах кипела работа. В сети общегородского рейда попало множество злоумышленников, на фоне которых четверка юных мотоциклистов интереса не вызывала. Так что грозное обещание гаишного лейтехи разобраться осталось в тот вечер практически не исполненным. Только он отыскал свободное помещение и раскрыл рот, чтобы начать воспитательную беседу, как дверь с треском распахнулась, и в проеме нарисовался живой обелиск Госавтоинспекции — подполковник Капустин. Красное, в желваках, лицо подполковника ничего хорошего не предвещало. Осмотрев поочередно всех находящихся в помещении, он коротким жестом приказал лейтенанту выйти в коридор, и через несколько секунд оттуда донеслось:

    — Ты какого рожна за мотоциклами гонку устроил? Мало их бьется? Угробить малолеток захотел? Ах, бандитов ловил? Вот их и лови! — Короткое, но энергичное нравоучение закончилось куда более продолжительной сентенцией, состоящей исключительно из непечатных оборотов «великого и могучего».

    Девчонки упали рожицами в ладошки, однако мужской коллектив восхищенно вытянулся и затаил дыхание, превратив уши в сверхточно улавливающие локационные установки.

    Наконец запас начальственного красноречия истощился. Лейтенанта подростки больше не видели, но на пороге кабинета снова возник подполковник Капустин. Молча постоял, заложив руки за спину, повернул голову и зычно рявкнул в коридор:

    — Адамыч! Заходи. Здесь они, все как на жердочке. Ну, Надька! Ну, Пиратово отродье!

    — Простите! Глупо получилось. — Она потупила взгляд, но как только в кабинете появился отец, подняла голову и посмотрела ему прямо в лицо. Одинаковые глаза отца и дочери встретились.

    Скавронский и Надя молчали. И вокруг них все тоже молчали, даже, казалось, не двигались. Не дышали. Сколько это продолжалось? Минуту? Три? Пять? Первым отвел взгляд отец.

    Только он это сделал, как в маленьком помещении загрохотал, отражаясь от стен, бас Капустина:

    — Докатились! Девки парней на раме катают! — Подполковник развернулся к Бахе: — В девять утра чтоб был у меня вместе с хозяином машины. Иначе угон составлять будем. Все понял? Пойдем, Адамыч!

    Во дворе отделения задержались. Ребята Капустина возились с мотоциклами под чутким руководством Мирзо Хамидова. Надя растрогалась. Во всем чувствовалась рука отца. Ни единой мелочи не упустил. Все учел. Выручил… Надя незаметно взяла его за руку.

    — Как ты узнал?

    — Спасибо Анне Давыдовне. Видела, как вы из двора вырулили.

    «Вроде ее не было, — попыталась припомнить Надежда. — Я же тогда специально кругом огляделась».

    — Не знаешь, она Беню кормила?

    — Пес есть отказался. Когда такое бывало? Потому старуха и затревожилась. За тебя. Ты ведь в порядке? — Он крепко сжал ее ладонь.

    — Спасибо вам. — Она ткнулась в его плечо.

    — Только мокроты не разводи. Довольно материных слез. И еще, сразу тебя предупреждаю: ты теперь под домашним арестом. Ни шагу дальше бабкиного палисадника. Накормила пса — и домой. Все ясно?

    — У меня же экзамены на носу…

    — Вот и готовься к ним как следует…

    Надя вздохнула. Впрочем, что удивительного? Именно такого наказания она и ждала. Может, оно и к лучшему. Посидит, позанимается по тяжелым предметам. Тем более что отец не выдержит и вскоре отменит этот домашний арест.

    Надя тихонечко дернула отца за руку:

    — Пошли скорее домой, а?

    — Подожди, надо проститься с Капустиным.

    Подполковник стоял на крыльце с замом начальника ОВД. Они разговаривали с таким видом, словно нашли общую тему, обсудить которую не хватит времени и до утра.

    «Быстрей бы они закруглились!» — подумала Надя, и в этот момент дверь отделения отворилась, и на крыльцо вышел высокий рыжеволосый парень в сопровождении нескольких милиционеров. Два подполковника посторонились, чтобы их пропустить.

    — Ржавого ведут! Смотри, смотри — наколка на шее. Змея на клинок сползает. Вон под ухом… — взволнованно зашептал Баха.

    Капустин и заместитель начальника, глядя в спины конвоя, начавшего спускаться по ступеням, стали прощаться:

    — Ну, бывай, Ваня. — Зам крепко тряханул лапу Капустина. — Дежурный адреса-то записал? — кивнул он в сторону Антона Адамовича.

    — Ленина, один. Запомнить легко! — отозвался Скавронский. Сказал и тут же осекся, заметив огонек интереса в глазах арестованного Вишневского.

    Мелькнула смутная мысль, что он откуда-то знает этого рыжего парня. Антон пригляделся. Может, арестованный просто на кого-то похож? Руки Вишневского были скованы спереди, и Антону вдруг показалось, что браслет на правой руке Левчика щелкнул. «Да нет, — усомнился Скавронский. — Не может этого быть. Где он мог научиться наручники открывать? Да и не левша он как будто».

    Вишневский медленно спускался со ступенек, шаря золотистым взглядом по двору. Его подвели к стоянке. Неожиданно, на глазах у всех, он перепрыгнул через капот ближайшей машины и рванул к мотоциклам. Мирзо только было вставил ключ зажигания, как отлетел в сторону, опрокинутый мощным рывком. Оказавшийся рядом гаишник получил пинок в пах и свалился. И раньше, чем конвой, матерясь, пустился вдогонку за беглецом, Вишневский уже оседлал мотоцикл. Взревел двигатель, «Ява» сорвалась с места и, заложив крутой вираж, вылетела из двора отделения.

    <p>(4)</p>

    Баба Аня стояла над кустом шиповника, высоко задрав голову. Вокруг ночного светила расплывалась лунная радуга. Ее круг четко обозначился лиловой каймой. Надежда, приподняв калитку, чтобы не шаркнуть доской по земле, открыла себе проход, крадучись подошла к старухе и встала рядом. У ног присел волкодав, полизал девчачьи руки и тоже поднял морду.

    — Луна какая! — Баба Аня услышала девушку. Как бы та ни силилась звука не издать, все равно услышала бы, Бенька загодя почуял, вился у калитки. — Все цветы с жасмина посшибал, урод здоровый… — посетовала баба Аня.

    — Полнолуние? — Надя вступила в разговор, как будто все время тут была.

    — Радуга. Такое не всегда и в мороз увидишь.

    — Правда. А тебе не кажется, что у Луны есть лицо? Я вот далее вижу, когда она грустит, а когда улыбается.

    — А сегодня?

    — Хитрит что-то.

    — Не вижу сослепу: красная, нет?

    — Ага! Как кровоподтек. Прямо на лбу.

    Собака нетерпеливо скульнула. Громадная башка уперлась в Надькину ногу. Словно подведенные сурьмой, глаза смотрели жалостливо, просительно. Обрубок хвоста ходил ходуном.

    — Сейчас, милый! — почесала его за ухом Надя. — И право, чего на эту спутницу воров оглядываться.

    Она слила Беньке похлебку. Пес опустил в миску морду. Аппетитно чавкая, выхватывал крупные куски хлеба, куриные головы, потроха. Сглатывал в один присест. Надя провела рукой по палевой шерсти, чтоб не спешил. Беня инстинктивно заворчал, охраняя пищу.

    — Разве она только ворам спутница? — вдруг обиделась за луну баба Аня.

    — Наверное, всем ночным тварям, — пожала плечами Надя.

    Старуха не унималась:

    — Она штука странная. Неведомо сколько всего от Нее зависит здесь на матушке Земле. Кто Ее туда подвесил? Зачем? Растительность поднимает. Море дыбит. От Нее все приливы — отливы. Да взять вот твои регулы… — Старуха вперила безумный взор в Надюшку. — Не началось еще?

    — Да рановато… — Девушка смешалась. — Через недельку должно…

    — Ага. Значится, как Луна на убыль — так начнется? Вот и следи. Лучшего календарика не сыскать.

    Надюха рассмеялась. Учит ее старая понемногу. Натаскивает по-своему.

    Они еще недолго постояли. Хотела Надя повиниться перед старухой. Знала, что та переволновалась за нее, а вот ни словечка упрека не высказала. Мелькнуло подозрение, что бабка знала о рейде по городу. Вопрос «откуда?» — не давал покоя.

    — Отец меня здесь искал?

    Старуха тряхнула кудлатой головой:

    — Сама сподобилась. Зашла, мать уже на взводе, да и Антон тревогой продернулся. Извиняй, если чего не так.

    Надежда полоскала под колонкой собачьи миски. Тут же юлил и пес. Пытался хлебнуть свежей воды. Мощная струя обжигала холодом, била тугим напором. Беня вгрызался, кусал ее, уворачиваясь от брызг. Надя, сидя на корточках, подвернула кран. Внезапно под лопаткой припекло, как от горчичника.

    — Каяться мне бы надо, — произнесла она, покряхтывая, и несуразно повела плечами.

    — Чего так? — осторожно поинтересовалась баба Аня.

    — Что бездумно так. Я же как знала, что ничего хорошего из нашей затеи не выйдет. Себе не поверила, всех случайностей не просчитала.

    — Всего не просчитаешь, не учтешь. — Старуха отвела колючий взгляд.

    Надя с облегчением вздохнула. Жар в спине отпустил. Встала во весь рост, спросила глаза в глаза:

    — Скажи, как узнала?

    Лиловая темь тронула радугу Надиных глаз.

    Голос старухи дрогнул:

    — Пес сам не свой. Видать что почуял.

    — М-м…

    — Коли тварь из твоих рук постоянно пищу принимает… Это ж часть души.

    — М-м…

    — Неведомо, кто кого приручает: ты его или он тебя.

    — М-м…

    — …и не жри меня глазищами! — Бабке срочно понадобилось на что-нибудь опереться.

    — То-то мне спину ожгло!

    — Так не прошло разве? — Старуха неуверенно нашаривала свой батожок.

    — Держи, — протянула ей посох Надя. — Как узнала, где я?

    — А… Это… — Она лукаво хихикнула. — Всякий народ у меня бывает. Иные думают, что идут со своими тайнами, а вся их тайна — дела служебные. Чего другим не доверишь, бабке рассказывают…

    — Ну ты коза!

    Старуха грозно потрясла в воздухе палкой:

    — Я тебе сейчас батогом-то наверну!

    Но девушка уже шмыгнула за калитку. В тупике эхом отозвался ее смех.

    — Не забудь! — крикнула вслед бабка.

    — Ага…

    Откликнулась, а про что «не забудь» Надя не успела подумать.

    Теплая ночь ласково укрыла город. Люминесцентная лампа подбитого фонаря дрожала как паралитик.

    Где то скрипнула дверь.

    На крылечко выглянула юная кошечка. Прихорошилась, устроила пушистую попку поудобнее: на освещенном лунным светом тротуаре выставились напротив друг друга два здоровенных кота. В боевых стойках они походили на японских самураев. Прижатые уши придавали им должную раскосость. Вытянутые торчком хвосты предупреждающе вздрагивали, будто встряхивались знамена родовых кланов. По выгнутым спинам пробегала вибрация, но медленно, ужасающе медленно подтягивались лапы и поворачивались головы. Словно гонг, из чьего-то окна раздался бой напольных часов. «Банг… Банг…» — пробил сигнал, и ночь наполнилась звучанием. Коты затянули боевой напев. Смертная тоска и ужас слышались с нем: «А-а-у-у», — густо басил один. «Не-е-а-а», — зловредно тянул другой. Они подкрадывались друг к другу, прижимая головы все ниже. Внезапно двор огласился душераздирающим воплем: один из котов сорвался в битву. Где-то лязгнул засов. С грохотом распахнулось окно на четвертом этаже.

    — Мать вашу, заразы!

    Вниз полетела консервная банка, едва не угодив Надежде в голову.

    В подъезде кто-то успел выкрутить лампочку. Но в дорожке лунного света Надежда разглядела метнувшуюся от перил фигуру. Просчитав движение, она вычислила, где затаился неведомый некто. Все говорило о том, что ее поджидают. Но кто?.. Разум работал быстро, перебирая все возможные варианты, включая и собственные действия на тот или иной случай. Ретроспекцией мелькнуло в мозгу домашнее окно. Там горел свет настольной лампы. Родители наверняка легли, но вряд ли еще спят. Надо крикнуть, позвать отца!

    — Не кричи, красавица! Не надо, — услышала она вкрадчивый мужской голос.

    Сердце захолонуло. Надежда обратилась внутрь себя, в поисках спокойствия. «Не паникуй. Все в порядке. Заорать никогда не поздно. Главное — не показывать страх…» Найденная точка опоры показалась ей зыбкой: страх был.

    Постаравшись не сорваться в голосе, она произнесла:

    — Тогда выйди вперед. Проявись.

    В голове пронеслись ужасные картинки насилия. Череда кошмарных образов извращенцев промелькнула наподобие портретов на вокзальном стенде под заголовком «Их разыскивает милиция»… Промелькнула догадка, что это может быть виденный ею в отделении милиции беглый преступник. Она еще не совсем верила в возможность такого оборота, но спокойствие отчего-то вернулось.

    — Чего к стенке жмешься? Ментов поблизости нет. Он выступил вперед:

    — Вот и голос твой услышал. Красивый. Под стать. — В янтарных глазах искрил коварный огонек.

    — Под стать грубый?

    — Низкий, но мягкий. — Он дотронулся до ее косы. Лицо озарилось неподдельным восхищением: — Редкость какая! — Нежно пропустил ее в ладонь, не сжимая пальцев. — Раритет…

    — Что ты здесь делаешь?

    — Тебя жду…

    — Это я и без тебя поняла.

    — Без меня не поняла бы… — мурлыкнул Ржавый. Она дернулась, мотнула косу за спину:

    — Зачем ты здесь?

    — Догадайся. А я погадаю, как тебя зовут.

    — Тебе не кажется, что не то место, чтобы в кошки-мышки играть?

    — Не сердись. Я только мотоцикл по адресочку завез. — Вишневский расплылся в нахальной улыбке.

    — Адресочек где взял?

    — Твой папа сообщил… — расставил он пальцы.

    В блике света сверкнула крупная печатка.

    — Тогда отчего к нему не зайдешь?

    — А можно?

    Надя прикусила губу. «Не стой под стрелой», — сказала она самой себе. Перед ней был игрок. Неуловимый шарм исходил от него. Изощренная гибкость ума притягивала, поэтому игра, которую он ей навязывал, казалась естественной, спонтанной, красивой. Ни единого грубого слова или жеста… Мысли ее смешались, она отвела глаза в сторону.

    — Где «Ява»?

    — Вон, в подвале, ласточка.

    Надя улыбнулась: «То ли обратился, то ли про мотоцикл».

    — Еще что-то?

    Его лицо исказила мука. В глазах застыла мольба о помощи. И сердце Надежды дрогнуло, зашлось от боли. Она закрыла рукою глаза. И тут же почувствовала на пальцах его нежное прикосновение. Задохнулась от внутреннего крика. Ее кинуло в жар от одного сознания, что это могли быть его губы. Желая бежать от наваждения, Надя прыгнула на ступеньку. «Что это я?» — развернулась обратно. В ее небесных глазах расплылся зрачок, отражая лунное серебро.

    Вишневский припал спиною к стене, впервые не зная, куда деть руки. Заложил за спину, молча ожидая ее приговора.

    — Могу скинуть тебе ключ от кладовки.

    Отблеск надежды мелькнул в его взгляде.

    — Наша — третья. В подвале там старый топчан и куча макулатуры. Есть хочешь?

    Он с готовностью кивнул.

    — Не знаю, зачем я это делаю… Завтра зайду и отберу, понял?

    Ржавый опять дурашливо затряс рыжими патлами. Но клоун из него получался грустный…


    * * *

    Возвращаясь с энергоучастка, Антон передумал заходить к НОДу. Конец дня, может и не застать. Кроме того, накатили тревожные мысли, воспоминания…

    — Что-то ты рано, — подняла голову от конспектов Надюшка. — Разогреть тебе?

    — Я мать подожду…

    Через минуту она услышала, как брякнула крышка сковороды. «Куски таскает», — хихикнула она про себя. Встала на цыпочки и двинула на кухню. Антон Адамович склонился над сковородкой. Он воровато оглянулся и увидел прислонившуюся к притолоке Надюху.

    — У, какую красоту ты сварганила! — Пойманный с поличным, он, смеясь, вытирал об себя замасленные пальцы. — Сама чего не ешь? За неделю истощала со своими экзаменами. Не вздумай на сочинении Ницше приплести.

    — А кого? Блаватскую, что ли?

    — Под «Серебряный век»? Годится. Но не стоит. Не поймут. — Антон зацепил двумя пальцами кусок мяса, отправил его в рот. — А там что?

    Он алчно посмотрел на закрытую тарелкой эмалированную миску.

    — Бенькино хлебово. Так что присоветуешь: на «классику» писать?

    — Не обязательно. Пиши, чтоб ни тебе, ни классной даме за державу обидно не было.

    — Чрезвычайно конструктивная рекомендация. Как в комсомол.

    — Не ехидничай. Дай мне расслабиться. — Он расстегнул ворот рубахи.

    Надя пустила воду в ванную. Бросила полную жменьку хвойного экстракта. Антон в открытую дверь любовался плавной женственностью ее движений. Тягуче стекали с горлышка пузырька капли лавандового масла. «Ровно пятнадцать», — удивился он точности. Кисть ее руки поплескала кругами по воде. Затянула кран.

    — Пять минут, и готово — полезай!

    — Черт с тобой. Арест снимаю.

    Темень в ее глазах растаяла. Зазвенел телефон. Антон потянулся к трубке. Кольнуло нехорошее предчувствие.

    — Скавронский слушает.

    — Адамыч! — раздался на другом конце провода голос Вани Капустина. — Туг ко мне парнишка твой заходил, то бишь Жуков. Права свои выпрашивал.

    — Ну и?

    — Не отдал я ему. Видишь ли, у него мотоцикл нашелся. Тот самый, который Вишневский угнал, вспоминаешь? — Он сделал паузу. — Говорит, девчонка твоя обнаружила, Надежда.

    — Вот как?

    — Это я к тому, что номера пока еще в угоне числятся… В общем, ты политбеседу проведи, чтобы никаких катаний. Мальчишка у меня пока заяву зафиксировал. С этим сам завтра разберусь.

    — Бог в помощь и спасибо, Вань.

    По одному тому, как он положил трубку, Надежда почувствовала неладное. Отцовский взгляд был пристальным, изучающим.

    — Ты как мотоцикл нашла?

    — В подвале стоял. На самом виду поблескивал крылышками.

    — А как он туда попал, не знаешь?

    — Ну отчего же? Кто взял, тот и поставил. — В ее глазах проскользнула насмешливость. — Вроде как на место.

    Его тревога не улетучилась. Он мысленно связал все концы с концами. Выходило, что сам засветил адрес. Рыжий парень был здесь. А что если он встречался с Надюшкой? Антон про себя ахнул: «Как же я мог ее так подставить? Дурак. Отпустил ее ночью тогда, одну…» Он сел рядом на краешек ванной, словно извиняясь сказал:

    — Старый осел.

    — Самый молодой и самый любимый… — Дочь по-матерински погладила его по голове, обняла.

    — И все-таки старый осел.

    — Сама не маленькая. Сюда могут прийти, задавать вопросы?

    — Скорее всего, так и будет.

    — Тогда я заранее покормлю Беньку. Ты маму предупреди. — Тон был спокойным, уверенным, но Антону почудилось, что в ее глазах стояли слезы.

    «Ну что ж, не маленькая, значит большая, взрослая», — мгновенно осознал эту странность Антон.

    — Не торопись. Иван делу завтра ход даст, — по-дружески поделился он сведениями. — Конечно, если твой верный оруженосец Санька в каком другом месте раньше не проболтается…

    Ленчик сидел на продавленной тахте, скрестив ноги. Читал, в обнимку с ветхой подушкой, прошлогоднюю прессу. Надежда вошла бесшумно, он поежился и как ни в чем не бывало воскликнул, потряхивая брошюркой:

    — Во! «Партия — наш рулевой». Полистай навскидку — безошибочное сочинение на любую свободную тему.

    Она грустно улыбнулась.

    — Ленька! Тебе надо уходить.

    — Сейчас? — Под рыжими ресницами мелькнул звериный огонек.

    — Завтра.

    — Иди сюда! — Он вскочил на ноги.

    — Постой, бедовый. Я тебе поесть принесла.

    — Сначала собаке, потом мне? — В шутке сквозила легкая обида.

    — Такая последовательность тебя задевает? Беню бабка покормит.

    Вишневский поперхнулся:

    — Эй! А почему его так зовут?

    — «Одесские рассказы» читал?

    — Интересная деталь, мадам, — игриво усмехнулся Ленчик. — Бенцион Крик вам по нутру? Шо же вы про то молчали? Я вже мог почувствовать себя королем. И значительно раньше.

    — Все равно: небо к земле не притянуть…

    — А надо?

    — Всему свое время, — рассмеялась она.

    — Во-во. Когда сказать нечего, моя мать употребляет то же самое выражение. Аргумент на все случаи жизни.

    — Скажи, как же тебя зовут на самом деле?

    — Эй, чаровница! Интересуешься истинным именем? Что ты с ним делать будешь?

    Вопрос удивил Надю. Что за странное совпадение, совсем недавно бабка Анна сказала ей: «Знание истинного имени может достать и со дна морского. Ведомо оно только матери».

    — Я обидел тебя? — Взяв в ладони ее лицо, он заглянул в подернутые сине-лиловой пеленой глаза.

    — Обижаются на равных, — усмехнулась Надежда.

    — Не понял… — Ленчик сжал зубы.

    — Это у тебя от страха. Такого же вечного, как весь человеческий мир. Женщина — вот твой страх.

    — Сгинь, инфекция.

    Он рухнул на спину, фривольно раскинул ноги. С потолка свисали струпья паутины. От стен пахло сыростью. Ему до животных колик не хотелось оставаться одному. Все эти дни он подогревал свое самолюбие, мысленно перебирая подробности их первой ночи. Их? Ленчик Вишневский задумался. Первая — да. Для нее — во всяком случае. В каком-то смысле и для него…

    — Ты еще здесь? — Он приподнялся на локте.

    Перед самым носом раскачивалась паутинка с крохотным паучком. Десант высадился на его грудь, по крытую рыжей курчавостью. Ленчик судорожно скреб руками по груди, по шее. Отбивался что было мочи. Надька закатилась от смеха:

    — Так еще и пауков боишься!

    — Да всего я боюсь. Ненормальный, понимаешь? Нервный очень. — Он понемногу приходил в себя. — У меня родители облученные. Вот и получилось… — Он развел руками. — Псих. Последыш гениального брата. Он у нас — полчаса до Шнитке или кого там еще. Ему доза радиации только на пользу пошла. А я не удался. С самого начала задом наперед вышел. К тому же ждали девочку, Ривкой ее хотели назвать, а получился я. Ну, назвали в честь бабкиного отца — Лев. Бабка тоже с причудами оказалась. Запишите, говорит, Лео. Отец, мол, уважаемый человек в местечке был. Раввин. Князья его называли по-своему — Лео. Какие, на хрен, в местечке князья? Ленчик я. Ржавый.

    — Это я поняла. — Бледная как полотно, она требовательно попросила: — Поясни про дозу.

    — Думаешь, мне рассказали? — Злая усмешка перекосила его рот. — Слышал, что родичи работали на закрытом предприятии. Сначала на Урале, потом — в Ленинабаде. До остального сам допер: все, что хапнули, — на мне вышло. Да к черту все это. Не хочу. А ты не боись, эта доза — она не заразная. Половым путем не передается.

    Надежда положила голову на его грудь. Она видела, как пульсирует на шее венка, слышала, как бьется сердце. «Зачастило…» — вслушивалась она в этот внутренний ритм. Левкины пальцы путались в ее волосах, скользили по поверхности, будто боялись увязнуть в паутине.

    — Ну какое же ты бревно! — радостно заявил он.

    — Что я не так сделала? — неожиданно смутилась Надя.

    — Ты ничего не сделала.

    — А мне показалось, больше, чем следовало.

    — Не дуйся. — Опрокинув ее лицо, он едва дотрагивался до него губами. — Бревно. — Старался он не дышать. — Роскошное, хвойное.

    Он зажал губами ее рот, язык слизнул влаху. Ненасытное желание охватило Лео, зубы вонзились в спелую мякоть. Надежда вскрикнула, отпрянула в недоумении:

    — Зверь.

    — Опять сделал больно? Прости. Все мы звери. — И настойчиво потянул ее плечи на себя: — Музыки не хватает.

    — Ну да, — неожиданно рассмеялась она. — Любимый концерт: «Энималс».

    — Верно? И у меня. — Он опрокинулся на спину, раскинул руки. — Сдаюсь. Видишь? Я в твоей милости. Возьми меня. Сама.

    — Как? — растерялась девочка.

    — Делай со мной все, что хочешь! Можешь даже подушку на морду положить.

    — Чтобы не подглядывал?

    — Именно.

    Он чуть прикрыл глаза. Мягкий янтарный свет опушился золотом ресниц. Веки подрагивали. Внезапно обрушилась подушка.

    Пространство перевернулось. Все плавало, кружилось, переворачивая их тела. Не было Времени. Все стало единым. Единое Движение. Единая Энергия. Как слившееся дыхание. Общая, как пульсирующая кровь. Сполох света озарил Пространство. Свет наполнил каждую клеточку тел.

    — Фейерверк! — ухнул Левка. — Извержение Везувия.

    — А у меня небо светится точечками, — сказала Надежда, прислушиваясь, как внутри растекается привязавшаяся мелодия из другого концерта «Пинков». «Wish you were here…» — стонал в груди кричащий голос, звал ее куда-то, искал вместе с нею неведомо кого.

    И крутилось небо над головою. Сердце Скорпиона пылало красной звездой…

    — Антарес. — Надя тихо смеялась. Вдруг села, укрывшись подушкой. — Ты на Сиеме бывал?

    — Где-где?

    Он продолжал гладить ее нагие плечи. Руки стали сдержаннее, движения не столь порывистыми.

    — Ущелье в горах. На сорок седьмом километре по Варзобу. Темное ущелье.

    — А что там?

    — Ничего, кроме домика метеорологов и альплагеря.

    — Вообще ничего?

    — Ни поселений, ни рыбы в реке. Только чабаны отары гоняют да значкисты тропу отрабатывают. И то раз в году.

    — Ну и чем это хорошо?

    — Лежишь себе на плато, персеиды считаешь.

    Надя натягивала на себя джинсы. Длинные ноги одновременно нырнули в штанины. Девушка выгнулась мостком, застегнула замок. Ленчик усиленно соображал, как бы ее задержать.

    — Что? Так и свистят? — глупо спросил он.

    — Ага. Еще и попискивают.

    Надя расправила на себе фланелевую рубашку. Тугие соски проступили через красно-черные клетки мягкой материи. Ленчик облизывал жадным взглядом ее грудь. Надежда спокойно занималась пуговицами, но, когда она подняла голову, он почуял насмешку, спрятавшуюся то ли в разноцветных глазах, то ли в уголках губ. Она повысила голос, и Ленчик услышал непривычные нотки — звонкие, как талый ручей. Стены подвала отвечали гулким эхом. Ленчику вдруг померещилось иное место. Это был не то грот, не то пещера. Под низким сводом где-то внизу бил родник-, и два луча призрачного света струились непонятно откуда, чудно преломлялись, как цвет ее глаз. Так же внезапно, как появилось, видение пропало, и до Лео начал доходить смысл того, о чем настойчиво она сообщала:

    — Сиема разделяется выше по течению на два рукава. Посередине островок. К нему трос перекинут, на тросе — люлька. Механизм движения — на островке, в домике метеорологов. Живут они там круглый год. Народ дружелюбный. Даже йогов к себе приваживают.

    — Зачем? — не понял Ленчик, правда, он уже догадался, что говорит она все это неспроста.

    — Наверное, аскетам тоже иногда жрать хочется. Не все же сидеть на камушках, брюхо греть. Да там и не поймешь, кто есть кто. Все бородатые, а морды вселенской гармонией светятся. Пройти до них — три ручья миновать. По левому склону круче, но лучше. — Надежда резко встала, пошла к двери кладовки, не оглядываясь. — Ну пока. — Остановилась. — Да! Вот еще что: ущелье это необычное. Может, не зря там поселений нет. У чабанов это место пользуется дурной славой… Ну, я пошла.

    Дверь за ней закрылась.

    — Уходишь?… И не поцелуешь? — чуть издеваясь над самим собой, уныло произнес Левка ей вслед. — Свидимся ли, девочка?

    Он крутил в руке серебряный перстенек с глазком александрита. Натянул его на мизинец. Полумесяц царапнул кожу. Выступила бурая капля крови, потекла на ладонь. Он тупо уставился, глядя, как на глазах кровь подергивается пленкой, запекается. «Свидимся», — уверенно решил он. Лизнул руку. Вытер губы. Рыжая щетина окрасилась розовым. Оставить перстенек здесь?..

    Вытянув перед собой руку, он любовался изяществом изделия. В глазах появился звериный огонек… Нельзя оставлять. Если будут шерстить, найдут и умыкнут. Знает он их. Кстати, надо бы замок на двери взломать, чтобы не думали на девчонку, что она его сама пустила укрыться. Ее-то про ключи обязательно спросят. Что она сейчас делает? Может, зайти и занести?.. Он представил реакцию ее отца. Вспомнил настороженный взгляд. «Волчара… — без всякого сомнения охарактеризовал Надькиного отца Ленчик. — Не стоит. Да и фигли их тревожить. Спят небось, как сурки…»


    * * *

    — Что-то Надюшка надолго застряла. — Наталья откинула «Литературку».

    — Да ты не волнуйся. Видно, языком зацепились. — Антон виновато почесал затылок. — Снял я с нее наказание.

    — Это ты правильно. Я уж сама хотела тебя просить. Подавленная она какая-то. И без того ритм тяжелый.

    — Слушай… А ты с ней, — Скавронский замялся, — на всякие там женские темы говоришь?

    — С чего это ты, Тош? — удивилась Наташа, поскольку никогда раньше муж подобных вопросов не задавал.

    — Ну… — Он достал из пачки сигарету. — Выросла она. Вот…

    — Выросла! — рассмеялась Наталья. — А ты только сейчас это заметил?

    — Угу. — Он глубоко затянулся. — Ты, если хочешь, спи. Я подожду ее.

    — Тогда встряхни меня, если что. — Она сладко потянулась.

    Спи, любимая… Антон тихо сидел рядом, курил одну за другой. Дым выдувал подальше, в раскрытое окно. Удивился, когда поймал себя на том, что постоянно возвращается мыслями к Леньке Вишневскому. Где же он мог его видеть? Надюху спросить? Нет, не стоит. Вдруг она подумает, что он в чем-то ее подозревает? Если что — сама скажет. Не враг же он ей.

    В коридоре послышался шорох ее шагов. Антон выбросил бычок в окно, быстро потушил свет и нырнул под одеяло.

    <p>(5)</p>

    В спортивном зале было до странности тихо и пахло не кислым потом и пылью от гимнастических матов, как на уроках по физкультуре, а свежевымытыми полами. Три выпускных класса писали сочинение.

    — Стопелевич! — раздался требовательный голос Лиды Сергеевны. — Что у тебя там?

    Русистка молниеносно кинулась к заднему ряду парт, проявив при этом завидную сноровку, удивительную для ее комплекции в три обхвата. Послышались шепоток, сдавленное хихиканье и шершавый шлепок захлопнувшейся книги. Стулья заскрипели, заелозили по линолеуму. С понимающими ухмылками школьники оглядывались на шпаргальщика. Отобрав книжку, «Три обхвата» вернулась на свое место и со вздохом негодования продемонстрировала томик из собрания сочинений Льва Николаевича членам государственной комиссии. Последняя состояла из учителей той же школы, а потому факт «вопиющего безобразия» не показался им чем-то из ряда вон выходящим. Никто из них и глазом не повел, лишь классная руководительница, призывая учащихся к порядку, лаконично ответила на все пререкания:

    — Вам тексты разрешают, а не предисловия к ним. Ишь, умный нашелся… Так! — Она встала, озирая зал. — Пишем! Умедов! Я и к тебе обращаюсь.

    Учителя укрылись за вазами с гладиолусами, из редка поглядывая на сидящих в зале. До первых парт долетали обрывки фраз их разговора:

    — Да кому нужна вся эта возня с конвертами…

    — Мать Умедова работает в минпросе… чего ж хотеть?

    — А в гороно, помните… Жукова… мы темы еще не знаем, а они…

    Грудастая девушка за первой партой ехидно улыбнулась, Лида сделала на нее страшные глаза, одними губами напомнив: «Пиши». Та ухватила острыми белыми зубками кончик шариковой ручки, погрызла его и, уронив на проштампованные листочки выбившиеся из косы светлые пряди волос, принялась строчить, высунув язык. Часа через три Лидия Сергеевна не выдержала и пошла по рядам проставлять знаки препинания своим питомцам. Зашуршали листочки. Повзрослевшая за какие-то год-два ребятня, словно галчата, заглядывала ей в рот, пытаясь уловить в жестикуляции, мимике подсказку. Там она ногтем прочеркивала запятую, там останавливалась подольше, вчитываясь в текст, и любой вызывал в ней бурю эмоций:

    — Это что это у тебя за «графиночка», Умедов? Жена графина, что ли?

    — Галочка, горе мое луковое, ты соображаешь, что написала? «Племенной патриот». — Лида призвала в свидетели присутствующих, задыхаясь от негодования: — Не Пушкин, а жеребец какой-то!

    — Да ты, Сизенцов, хочешь меня в цугундер отправить! «Некоторые коммунисты, а иногда и явные враги народа…»

    — Это как понимать? Насмотрелись видиков, Параджановых всяких, так все можно? Возьми «Вольнолюбивую лирику». Еще не поздно…

    Хлопнула крышка первой парты. Рослая белокурая девушка, на которую недавно нашипела Лида, встала, собирая разложенные по парте книжки, брошюрки.

    «Три обхвата» встрепенулась:

    — Ты что, Надежда, уже сдаешь?

    Девушка утвердительно мотнула головой и гордо двинулась на выход. Перебрав листочки сданного сочинения, Лида окрикнула девушку:

    — Скавронская, вернись!

    Школьница подошла к учительскому столу и встала, всем своим видом выражая покорную готовность выслушать свою порцию нотаций.

    — Где черновики?

    — Я сразу писала на чистовую.

    — Сядь и проверь.

    — Уже.

    — Ну что мне с ней делать? — взмолилась Лидия Сергеевна. — Смотри. Потом пеняй на себя. Постой пока…

    Лида погрузилась в чтение опуса и ужаснулась. Девица взяла свободную тему «Великой надеждою стала великая наша страна». Под заголовком — ни единого пункта плана не отмечено, и начинается, ни много ни мало, с эпиграфа — Архимед: «Дайте мне точку опоры, и я переверну мир». Все сочинение было построено на лозунгах, гладко привязанных к литературе. Начиналось с создания революционных кружков, описанных в романе «Мать», и заканчивалось поэмой Турсун-заде о дружбе между народами и континентами. Подсознательно Лидия Сергеевна уловила насмешку над пафосом построения социализма, но поймать автора на откровенном цинизме ей не удавалось, как привередливо она ни вчитывалась в содержание. «Это у нее от матери. Или от отца?»

    Лида наковыряла три пунктуационные ошибки. Но и они поставили ее в тупик. Она задумалась, считать ли их порознь или вместе? Их следует отнести к одному правилу, причем, она вспомнила, что сама виновата в этих ляпсусах, так как в свое время не заострила должного внимания на обобщающем слове при однородных членах. В целом, работа заслуживала пятерки, и Лидия Сергеевна почувствовала полное бессилие.

    — Ладно! — скрепя сердце, согласилась она. — Можешь быть свободна…

    Договорить Лидия Сергеевна не успела. Тяжелая ваза с цветами качнулась и начала падать, прямо головками гладиолусов на членов комиссии. Лида бросилась на «амбразуру» грудью, но и мощный бюст не остановил падения. Она поняла, что двигается не ваза, а скатерть под нею.

    Лида обернулась. Скавронская, бледная, как полотно, обмякла и, хватаясь за край стола, медленно осела на пол со словами: «Кольцо. Мое кольцо». Глаза закатились, и она потеряла сознание.

    <p>Перекресток (1982)</p>
    <p>(1)</p>

    Саня с ненавистью смотрел на лягушек, невероятным усилием воли сдерживая себя, чтобы не потянуть жирного самца за лапу и не шваркнуть его об стенку, чтобы прилип и никогда, никогда больше не орал как блаженный… Но чувство мужской солидарности, возникшее из предположения, что им обоим одинаково не повезло, придерживало ярость.

    Его первая медицинская практика проходила в стенах родильного дома. В отличие от подопытного земноводного, Саня пребывал в сильнейшем унынии.

    «Женщины в этом заведении опускаются до кошмарной нечесаности, — думал наблюдательный Сашка. — А походка? Все передвигаются либо в беременную раскорячку, либо — уже родильницы, — иксом поджимают ноги, словно все еще боятся что-то потерять».

    Безысходность в общем положении дел чувствовал Саня, но особенно горько было за свои бесцельно прожитые юные денечки. С первого дня он ощутил неувязку между желаемым и действительным.

    «Все тут беременные ходят, вот самцы и расквакались, ничего удивительного… А главное — никакой личной свободы», — обиженный явной несправедливостью, думал Саня, прокалывая иглой лягушачью шкурку. Кого он наверху разозлил и чем?

    «Тепленькое местечко», еще и расположенное неподалеку от дома, организовала руководитель практики Фрума Наумовна Вовси. Искренне полагая, что молодому парню в роддоме понравится, она таким образом хотела выразить свою благодарность.

    А началось все с того, что Саня попал на отделение неврологии городской больницы № 4. Два первых дня практики прошли ровно и скучно. От работы Санек не отлынивал, делал все, что указывали, и даже чуть сверх того, ходил за каждым пациентом, не разделяя социального положения, тем паче родственных связей. Третья палата не отличалась ничем, кроме количества коек и вопиюще цветастых занавесок на окнах. Койкомест было всего два, и одно из них занимал дородный старик. Лежал он на брюхе пластом, никого не тревожил, разве что ворчливо покряхтывал от скрутившего его остеохондроза. В урочный час Саня пошел ставить ему банки во избежание застойного процесса в легких.

    — Саня! — окликнула постовая сестра. — Возьми лучше эфир. Спирт идет под расписку, а эфир горит не хуже.

    Жуков влез в ящик под грифом «В», нашел приземистую склянку темного стекла. Удостоверился по надписи и по нюху: эфир. Поставил весь лоток на табурет, сам устроился на край койки, смазал руки вазелином. Аккуратно скользя теплыми руками по дряблой спине, Санька безболезненно смазал ее до блеска. Обмакнул в эфир палочку, поджег. Турунта вспыхнула, и пошли шлепать банки. Кожа всасывалась, набухала. Свободного тела пациента осталось всего на три шлепа, а тут эфир на ватке возьми да испарись. Саня заново приподнял крышечку, окунул огниво поглубже. Чиркнула спичка. Он потянулся за новой банкой, да не увидел, как с конца палочки горящая капля эфира упала на отвернутое простынное покрывало. Закончив дело, Саня засек время и укрыл больного покрывалом. Дед что-то невразумительное крякнул, Саня ласково похлопал его по плечу и покинул палату.

    Распечатывая бокс со шприцами, Сашка услышал чей-то рев. Поднял голову. Медсестра, бестолково мыча, тыкала пальцем в длинную кишку коридора:

    — Твой больной… Вовси…

    Жуков замер на полусогнутых и с ужасом для себя осознал: неподвижный больной вылечился в одночасье. Бежал как угорелый, весь в банках, изгибался в невероятных позах, стряхивал со спины шлейф тлеющей простыни.

    Медсестра согнулась пополам и зашлась в беззвучном хохоте. На шум прибежала Фрума. Разговор был коротким:

    — По большому счету, я тебе благодарна, Жуков. Молодец, вылечил моего свекра, хотя использованный тобой метод лечения уж очень нетривиален…

    Так Саня и получил непыльное место в лаборатории родильного дома.

    И казалось ему: в жизни наступила темная полоса, и не виден свет в конце туннеля. Хуже всего, что в тяжелую минуту отвернулись друзья. Понятно, у них хватает сейчас своих проблем. Возможно, он им только прибавил мороки, но что ему было делать? Кто ж мог предполагать, что так все выйдет? В тот момент он думал, что ему не посчастливилось больше остальных. Несколько лет уговаривал он Марго на мотоцикл. Чего мамаше это стоило, вряд ли кто мог догадаться. Откладывала, втайне от него, каждую копейку. Подарила «вишенку» на радостях, что сын поступил в институт с немереным конкурсом, пробился…

    И вот сидит он сейчас и регистрирует бланки анализов и направлений в абортарий. Почти на каждом приписочка — «цито», как на предмет обнаружения солитера. Поначалу он запоминал фамилии и имена, многие из которых были ему известны. Потом бросил это ненужное занятие: в конце концов, не повестки в прокуратуру… И опять тяжелые думы одолевали Сашку.

    Откуда ему было знать, что Надежда не отправилась в тот же день сигнализировать о находке? Он так и сказал Бахтишке, правда, потом, когда они столкнулись нос к носу в темном помещении с деревянными, привинченными к полу скамейками. Баха не обратил внимания, что рядом матушка сидит. Окинул таким презрительным взглядом, что Саньке стало перед ней стыдно, да еще и сказал:

    — Хватит мудиться, да?!

    Выцепили их всех поодиночке. При каких обстоятельствах кого — Жуков не спрашивал. Спозаранку в двери образовался пронырливый мужичок с масляными глазами:

    — Жуков Александр Геннадьевич? Распишитесь в получении.

    Маргарита Васильевна засуетилась, шмыгнула промеж ними и встала, прикрывая сына.

    — По какому праву? Что происходит?

    Словно со стороны Сашка видел материны трясущиеся руки: им никак не удавалось ухватить хлястик халата. Помятое кружево ночной сорочки так и норовило выглянуть из-под верхнего ворота. Марго подергивалась, дрожащие пальцы шныряли по шее, за спиной. Санька выступил вперед, над головой матери протянул мужику расписку в получении повестки.

    — К девяти успеете? Явка обязательна.

    — По какому поводу? — кричала вслед Маргарита.

    Затих гул шагов в подъезде, мать окаменела. Села на кухонный стул, бессильно уронила на колени руки, уставилась в пол.

    — Ривароччи принесу? — Сашка не знал, чем раз рядить молчание. — Смерить давление…

    Она подняла голову, долго непонимающе смотрела.

    — Собирайся. Пойдем вместе.

    — Не надо, мам. Сам справлюсь. Тут ничего такого нет. Свидетельские показания…

    — И о чем ты можешь свидетельствовать? Собирайся. Идем вместе.

    По дороге у Сани скрутило живот. Марго понимающе кивнула. Ткнула пальцем на издалека угадываемый сортир во дворе, сама же вошла в здание следственного отдела.

    Там уже был Скавронский. Судя по всему, он пришел только что, но девчонок не было видно.

    — Какой кабинет?

    — Пятый. Следователь Шукурова Ирина Викторовна.

    — Что, Марго? Маленькие детки — маленькие бедки? — в попытке разговорить женщину поинтересовался Антон Адамович.

    — Почему за халатность органов правопорядка должны расплачиваться дети? — возмущенно зашипела Маргарита Васильевна.

    Сидящий поодаль Бахтишка гнусно ухмыльнулся.

    — Ну, не такие уж и дети… — возразил Антон. — Пора соображать собственно головой. Иначе никаких органов не хватит.

    Маргарита чуть не задохнулась от нахлынувших возражений, но высказывать их не пришлось, дверь кабинета распахнулась и выглянул тот самый, что принес повестку, — субтильный мужичок в гражданском, с каким-то значком на воротнике потертого пиджака.

    — Вы Скавронский? Антон Адамович? — спросил он вкрадчивым голосом кошки с монастырского подворья иезуитов.

    Антон насторожился:

    — Да. С кем имею честь?

    — Не беспокойтесь, ваша дочь в полном порядке. Всего несколько интересующих нас вопросов. Отойдемте, пожалуйста.

    Ненавязчиво взяв Скавронского под локоть, мужичонка отвел его в самый конец коридора, так что почти ничего из их короткого разговора Жуков и не расслышал. Только банальщину, которую слушать неинтересно:

    — Не припомните ли вы, Надя ваша… Не заметила ли она, или вы, что-либо подозрительное?…

    Ответы Скавронского Сашка вообще не разобрал. Разве что несколько слов: «Нет», «Исключено» и «Домашний арест». Что за арест? Надька о нем ничего не говорила.

    Санька заерзал на жесткой скамейке…

    Переговорив, Антон Адамович и мужичок двинулись в обратном направлении, при этом последний продолжал держать Скавронского под локоток, точно самого желанного гостя, и подвел к самой двери следователя Шукуровой. Санька услышал:

    — Так что, Антон Адамович, если вам что-нибудь станет известно…

    — Непременно! — оборвал его на полуслове Скавронский. — Может, вы все-таки представитесь?

    — Семен Владимирович. Можно просто Семен. Возраст позволяет. — Лучась дружелюбием, он тут же заботливо предложил: — А пройдемте вместе.

    Ни тогда, когда мурыжила Бахтиера следователь Ирина Викторовна, оказавшаяся очень красивой черноволосой женщиной лет тридцати, ни когда докладывался ей по порядку Жуков, субтильный мужичок и слова не проронил. Ни единого вопроса не задал, впрочем, ни на секунду из кабинета не отлучился.

    После этого у Сани не было случая повидаться с ребятами. Девчонки сдавали свои экзамены. Их родственники тем и объясняли, что к телефону не подходят. Баха пропал с глаз долой. Пару раз Сашка забегал в парковую бильярдную в надежде застать его за катанием шаров. Но, видать, у Бахтишки появились дела поважнее. Саня уже начал подсыхать на корню, когда Марго оторвала его от патологической анатомии, сообщив о выпускном вечере в родной школе в Старом Порту.

    Саня мигом собрался, залез в остатки стипендии, накупил охапку буйных роз. Светлые чайные, пушистые, с ароматом прошлогодних выпускных — для любимой учительницы Натальи Даниловны; дерзкие бордовые бутоны — для ее дочери. В школе букеты перехватил Антон Адамович. Торжественное собрание уже закончилось. Они оба направились в недавно от крытое кафе.

    Впереди порхали нарядные девчонки, парни поскидывали объемные пиджаки. Парило. Духота выдавила темные подтеки на кипенно-белых сорочках. Но первый форс уже миновал, начиналось веселье, и все меньше внимания уделялось нарядам.

    Сашке показалось, что Надежда выделяется из общей сутолоки. В своем длинном, как туника, розовом платье, с убранной в венец косой, она плыла в чарующей женственности, но в плавных жестах при этом чувствовалась уверенная энергия, языческая сила.

    Саня думал, что из за глупой разлуки он катастрофически соскучился. Оттого, наверное, и привиделась ему грусть в нежных глазах Надежды. Это придало ему решимости объясниться с ней напрямую. Только пошел обходить выстроенные в длинный ряд столы, как перед носом, будто из-под земли, вырос Надин отец.

    — Ну-ка, помоги протянуть провод…

    Хитрый Антон Адамович перекинул на Жукова всю электрику. Мальчишка, мысленно чертыхаясь, долго копался с гирляндой лампочек под чутким руководством инженера Скавронского. Наконец вспыхнула светомузыка, побежали разноцветные огни и, покуда все еще не расселись по своим местам, Саня пошел подбивать знакомых ребят на предмет распития за углом честно добытого шампанского.

    Рванула пробка, пенящаяся жидкость стремительно побежала через края вощеных бумажных стаканчиков, а пузырьки газа при дегустации напитка щекочуще ломанулись в ноздри. С жары и с устатку Санька захмелел. Выпускники навострили лыжи на загремевшую музыку. «Позади — крутой поворот. Позади — обманчивый лед», — орал динамик голосом Анне Вески.

    Сашка вслух размечтался:

    — Хоть бы родичи свалили…

    В этом вопросе он получил твердую поддержку: кому ж захочется встречать рассвет под конвоем? Юность рвется к самостоятельности, понимаемой как свобода от неусыпной бдительности старшего поколения.

    Они еще не свернули обратно к кафе, как из тенистой аллейки выскочил наперерез сухопарый коротышка. Кепка с длинным козырьком оттеняла лицо. Когда он поравнялся с ребятами, Сашка удивился, признав в нем того самого Семена Владимировича. Еще большее удивление вызвало, что он направился прямо к ним, а точнее — конкретно к нему.

    — Рад видеть вас, — остановился он перед Сашкой, протягивая для пожатия руку. — Очень приятно.

    — Жуков, — отрапортовался Сашка.

    — Помню, как же! А Скавронские здесь?

    — А что?..

    — Вот. — Он вытянул из сумки, которая, оказывается, висела у него на плече, плоский, в газетной упаковке, сверток. — Передайте это Надежде. А также и мои извинения. Не буду их беспокоить…

    Мужичок юркнул под ивовую сень и скрылся из вида. Саня обернулся, почувствовав на плече тяжелую руку. Скавронский всматривался в изгиб тропинки. Тихо покачивались плети плакучей ивы, укрывая под собой сумеречные тени.

    — Что это? — спросил он Сашку, наваливаясь на него всей свинцовой тяжестью взгляда.

    — Не знаю. Просил извинить… Ничего не понимаю.

    Антон дернул обертку конверта.

    — Ни фига себе! — ахнул Саня.

    Фирменный диск «Назарет», какой можно найти разве что у профессиональных меломанов.

    Надежда покрутила в руках пластинку, прочитала оборотку.

    — Значит: «Мы животные». — Покривилась в насмешливой улыбке, пожала плечами и пошла ставить пласт на вертушку. Грянул мощный тяжелый рок. Под басистый хор снова и снова выкликивал рвущий перепонку фальцет:

    — WE ARE ANIMALS!

    Дикая, необузданная энергия переполняла зал. Ощерившиеся в пляске лица и в самом деле походили на звериные, демонические маски. В ритмичной, шаманской пластике танцевала Надежда. На лице застыло одно выражение, глаза были неподвижны, как и усмешка. Улыбалась победно и в то же время горько.

    Глядя на нее, Антон затосковал. Наташа склонилась к самому его уху:

    — Может, оно и странно, но чем плохо? Принесли девочке извинения.

    — Не в их это правилах, Таша.

    Наталья заглянула в его глаза:

    — Интересно, как Аленка сейчас гуляет? Надо завтра Лику порасспрашивать.

    — Не стоит. — Он положил тяжелую руку на ее колено. — Что, если Захаровым не выразили этого… м-м-м… раскаяния?

    — Тогда почему только Наде? — с затаенной тревогой спросила Наталья.

    — А ты посмотри на нее. Дамочка — хоть куда. Валькирия. Возле нее всегда будет рой коротышек. Привыкай, матушка.

    — Почему ж коротышек, Антон? — расстроилась за дочку Наталья.

    — Зов крови: для укрупнения собственной породы. Пойду я потихоньку. Обещался сегодня пса пасти.

    — Тогда спроси заодно у старой, может, нагадает, где Надька перстень посеяла. Мучает это девчонку. Да и я, честно говоря, сильно переживаю. Прямо как знамение…

    — Знаешь, я еще от матери слышал: такие вещи так просто не теряются. Обязательно должны вернуться к владельцу. — Он встряхнулся, черная с проседыо прядь упала на высокий лоб. — Ты уж не задерживайся. — Потрепал жену за щечку, озорно хмыкнул: — За нее не волнуйся. Санька, чует мое сердце, проводит. — С наигранной печалью вздохнул: — Как пить дать, проводит.

    Просить бабку погадать Антону Адамовичу и в голову не пришло. Он порезвился с собакой, проверил на команды. Смышленый пес тоже по своему отводил душу: все делал исправно, как только унюхал в кармане Антона куски лакомств. Достаточно было пошевелить пальцем, как Беня, не дожидаясь сигнала, садился, ложился, вставал, подавал голос. Отойти в сторону не решался: а вдруг Антон без него сожрет, что у него там в кармане?

    Анна Давыдовна сидела на приступочке да похихикивала себе в кулачок. У блестящих галош вился пушистый кот, громадный и рыжий, как спелая хурма. Наглая, с грязными подпалинами рожа терлась о бабкины ноги, бодалась, озираясь на лающего пса. Беня подлетал к коту, останавливался с пробуксовкой у самых старухиных коленок, тогда кот вдруг сковыривался навзничь. Опрокидываясь на спину, он протяжно мяукал и упирался в собачью морду лапой. Пес, знакомый с его коготками, шумно фыркал, вздувая кошачью шерстку.

    Заинтригованный игрой, Антон не спешил уходить. Он стоял, облокотившись на штакетину, вдыхал пряный запах прибитого жарой палисадника. И виделся ему другой сад, грушевое дерево под окном и на крыльце — седой как лунь старик. И такая же возня у его ног, но взгляд сидящего обращен в глубины прожитых лет. «Сколько ему еще осталось?» — с горечью подумал Антон. «Сто лят», — ответил он сам себе, вспомнив застолье с отцом.

    — Ну, спасибо, Анна. Как дома побывал.

    Старуха понимающе улыбнулась, мотнула кудрявой головой:

    — А нечем, милый. Может, оно вернется?

    Антон в задумчивости замолчал. На ум пришла дикая идея преподнести своему чаду, по примеру Маргариты Жуковой, мотоцикл. Он уже пытался сделать по этому поводу заход к Наталье, в ответ услышал: — «Только через мой труп». Коротко и вразумительно. Понятнее не скажешь…

    Анна тем временем шикнула на кота, погрозила батожком собаке. Тяжело опираясь на палку, бабка встала и подошла к Антону.

    — Доподлинно не скажу, когда. Но где потеряешь — там и найдешь. Давеча девочке твоей говорила, вот и тебя, получается, упредила. Ну, с богом, Антон! — Она махнула костлявой лапкой, показывая, что разговор исчерпан. — Ступай…

    Подрагивали, трепетали на предрассветном ветерке листья высокого тополя. Тихо расступались сумерки. Одиноко выкликивал подругу в серебристой листве черный дрозд — пограничник света и тьмы. Молодой, он еще только пробовал свой тоскливый голос, но вдруг затих, словно прислушиваясь. К берегу коварной реки спускалась шумная толпа. Девушки несли босоножки в руках. Да и парни дали ногам отдых — одинаковые туфли армянских мастеров беспорядочно валялись вокруг серого валуна.

    Не остывшая за ночь каменистая земля отдавала свое тепло, силу. Послышался высокий напев муэдзина. Понеслось по холмам дальнее эхо, призывая правоверных к утренней молитве.

    Выпускники побежали к воде. Ледяные потоки обжигали разгоряченные тела, трезвели захмелевшие головы. Песчаный островок на излучине в одну минуту покрылся множеством следов. Плес огласился криками, музыкой, превратившись в пляж и одновременно, в танцплощадку. Ребята сцепили руками плечи друг друга, образовался круг. Притопывали ноги под песенку популярной иранской певицы: — «Вот я. Пришла луна», — игриво мяукала Гугуш. «Здесь луноликая пришла», — вторил ей мужской хор.

    В центре хоровода несколько девушек ритмично двигали бедрами, плечи и руки змеились, прищелкивали пальцы.

    — Надька! Пойдем.

    — Я сейчас, — откликнулась она и побежала в заросли арчевника.

    Вспорхнула под ногами испуганная птица, недовольно прощебетала и затихла. Протоптанная от кишлака тропинка пересекала берег, убегала к заводи. Надя умылась, поискала свое отражение в воде и подняла лицо к небу.

    Розовой дымкой окрасился горный хребет. Медленно таяла звездочка Венеры, но ее восемь лучей еще ярко искрились, разделяясь поперечной гранью. Будто светящийся паучок карабкался по небосводу, опираясь нижними лапками о земную твердь, а верх ними цепляясь за само пространство неба. Зухра — так называли здесь славянскую Зорю.

    «Какими именами ты ни зовешься… — обратилась к ней мысленно Надя, — Лада, Хели…» — вспомнила она сказочных баб-рожаниц, кому поклонялись далекие предки. Ей вдруг стало невыносимо обидно за небесную красавицу. Отчего же забыли ее? Чем так плоха оказалась Астарта, Иштар, Дидилеля? Разве может мешать она тому, кто есть выше и Сущий на небе. Если зажег ее свет, значит, кому-нибудь нужно…

    Сказка ожила в памяти, задышала впечатлениями раннего детства. Росное утро на лугу. Взмахи косы и окрики деда. Он не сердится, а беспокоится, кабы она из любопытства не сунулась ненароком под руку.

    Она раскладывает клевер, выискивая четырехлистник. Где-то сбоку от себя видит мизерный хвостик, прошмыгнувший в траве. Бежит за рыженькой полевкой, спотыкается, падает. Перед носом — норка. Она напряженно вглядывается в отверстие, взгляд проникает внутрь скользит по коряжкам растений, выступающим из стенок лабиринта, уводит все глубже, пока не натыкается на черные бусинки мышиных глаз. Вот они и встретились… Надюшка жмурится, ослепленная утренним светом, будто на самом деле только что вышла из темноты.

    — А-гой! — слышит она зычный зов деда.

    Девочка стремглав несется к Адаму. Луговая трава осыпает на нее всю накопленную влагу. Подол — мокрый до нитки, хоть выжимай. Руки и ноги стали пупырчатыми, как кожа у ощипанной утки. Но ей не холодно. Она трепещет в предвкушении дедовой сказки. Он правит косу, а значит, расскажет про Дидилелю. «Еще не спал туман, — рассказывал старый Скавронский, — еще кутает в дымку он матушку Живу. Сонно кругом. Только она, чаровница, колдунья, не спит, сердце тревожит тоской неземной. Путь до нее — переход поднебесный — из радуги мост…» — Дед искоса поглядывает на внучку. У нее замирает дыхание: что дальше? «Встанешь на радугу — беги по мосту без оглядки, — убедительно произносит Адам. — В тайной пещере живет Дидилеля Услада, найдешь».

    Надя будто знает, что ничего не стоит наступить на радугу и помчаться по ней к самому небу. Она даже видит себя со стороны: как мелькают в воздухе босые пятки, и две ладошки распахнуты, как расправленные крылья.

    — А что ей с собой прихватить? — серьезно спрашивает она деда.

    Адам Скавронский отвечает степенно, лаконично. Под усами не видно скрытой улыбки.

    — Жертв ей не надо — одной лишь любви…

    Надежда вспомнила то давнее ощущение неистощимой веры. Утренняя свежесть наполнила все ее тело. Она выпрямилась, раскинула руки. Слабый шорох ветра пробежал по кронам.

    — Дух перекрестков, Великая мать перепутий, к тебе обращаюсь, тебя зову. — Тихий голос густел, словно насыщался крепостью самой земли. — Ты! — Воздела она руки к небу. — Собой наполняешь, собою поишь. — Она замерла, прислушиваясь ко всем тайным звукам.

    Порыв ветра пригнул траву, согнул корявые ветви молодой арчи. По воде пробежала зыбь. Девушка вздрогнула, побледнела, глаза подернулись лиловым цветом, взгляд стал мутным. На самых низких регистрах грудного голоса Надежда не то пела, не то — рыдала. Она не подбирала слов. Будто заговоренные, они цеплялись одно за другое:

    Заплети дорожки,
    Скоротай пути,
    Приведи до места,
    Перстенек найди.
    Сбереги что будет,
    Охрани что есть..

    Она закрыла глаза, вытянула из косы несколько волосинок, медленно закружилась:

    Ангелы распутья,
    Разверните сеть:
    Приведите друга,
    Отнесите весть.

    Ветер сорвал с пальцев золотистые волосинки, швырнул порывом в сторону. «Если бы Ей, Великой богине, нужна была жертва. Что угодно могла бы от дать за встречу с Левкой, со Львом. А что у меня есть, кроме меня же самой?»

    Она упала, как подкошенная, царапнула землю ногтями, уткнулась лбом и заплакала, горячо, навзрыд:

    — Что я натворила! Что же теперь будет? За что мне такое!

    Она причитала, раскачиваясь всем телом. Слеза скатилась и повисла на обиженной губе. Упала в пыль, подняв крохотный столбик, будто была горячей, будто землю обожгла. Вместе с усталостью медленно возвращалось спокойствие.

    Из-за Гиссарского хребта выплыла темная грозовая туча. Быстро расправляясь, она мрачно накаты вала на город.

    — Надька! — звали с берега. — Ты где?

    Она села на корточки у кромки воды, опустила горячие ладони в пронизывающий холод. И тут же ощутила на своей спине чей то взгляд. Надя медленно обернулась и заметила в зарослях одичавшую суку. Большая, с отвисшими сосцами, она неподвижно стояла, напряженно следя за каждым движением девушки. Каким-то наитием Надя почуяла, что собака готова ко всему. Девушка неспешно поднялась; сука оскалилась, не издав звука.

    — Спокойно, милая. Мы с тобой одной крови, ты и я.

    Тяжело брякнулись первые капли дождя, ударил гром. Собака развернулась и побежала к щенкам. Надежда со всех ног помчалась к одноклассникам, теперь уже бывшим.

    Санька напился в умат. От попытки что-либо говорить он отказался: слова не проворачивались во рту, с трудом переплевывались через губу, и получалось нечто совсем невразумительное. Повторить фразу он уже был не в силах, зато смешливо удивлялся, что совсем не помнит, о чем говорил. Выглядел Жуков как разладившаяся марионетка, которую тянут за ниточки поссорившиеся между собой дети. Ноги и руки жили отдельной друга от друга жизнью. Ко всему прочему начинало вертеть землю. Она нагло срывалась с оси, вращаясь в дожде. Сашка, балансируя на одной ноге, хватал руками дождевые струи, слизывая зависшие на кончике носа капли. Как только наступало затишье в земной круговерти, он перебежками догонял Надю, вышаркивая зигзагами лужи. Надежды он из виду не терял, плелся следом, послушный только ей.

    Потом он так и не вспомнил, почему вся одежда оказалась мокрой насквозь. Впечатления были отрывочными и смутными. Одна картинка не смыкалась с другой. Он тщетно напрягал свою размытую в том ливне память: говорил он с Надей или нет?

    — Ты вообще что-нибудь соображал? — накинулась на него мать, отстирывая замызганные парадно-выходные брюки. — Где лазал, поганец?

    Сашке было до слез стыдно. Рассеять все сомнения могла лишь Надюха…

    Нежданно-негаданно она сама пришла. Заглянула по-свойски в его лабораторию.

    — Я уж сам собирался к тебе. Молодец, что зашла.

    Но выведать, что хотел, он так и не сумел. Помешала главврач. Вваливаясь через порог, она вскинула удивленный взгляд на посетительницу:

    — А ты что здесь делаешь?

    — Она — ко мне, — ответил за подругу Саня с гордостью в голосе.

    По нескольким репликам Сане показалось, что дамы давно знакомы друг с другом — они поговорили о родных, вспомнили Наталью Даниловну.

    — Ну, если что, заходи… — наконец попрощалась Вера Дмитриевна и пошла по своим делам.

    Надюха достала пакетик и стыдливо попросила:

    — Сань, проверь на гравемун, а?

    Он почувствовал себя важным и нужным. Кинулся к девушке, едва не смахнув склянки с рабочего стола. Но, поняв по взгляду Надежды, что она заметила его порыв, укрылся в защитную оболочку, придав голосу насмешливый тон.

    — Чью фамилию будем фиксировать? — Саня достал из стола чистый бланк.

    — Да не фиксируй ты ничего, — устало, с ноткой щемящей боли, произнесла Надя.

    Сашкино сердце ударилось в грудную клетку и смотрело оттуда, как заключенный перед вынесением приговора. Надя увидела это в его глазах и сползшей ухмылке.

    — Мое это, Саша…

    На одеревенелых ногах Жуков двинул к столу. Сел, обхватив голову руками. Ворох вопросов и предположений роился в мозгу. Он постарался успокоиться, насколько это было возможно. Так и не задав ни одного вопроса, взял ручку, зачем-то послюнявил шарик и деревянной рукой написал в графах бланка: «Жукова Н.А. 1965 г.р.». Чего ему стоило ввести препарат под лягушачью кожу, знала только сама ненавистная жаба.

    Ну, и что теперь?

    Санька уставился на свои растопыренные дрожащие пальцы, как будто они были виной в положительной реакции самца на Надькину беременность.

    <p>(2)</p>

    Второй пилот вошел в кабину, занял свое кресло. Командир экипажа развернулся всей тушей к бортмеханику и зловредно ухмылялся во весь рот. Механик, не отрываясь от панельной доски приборов, травил очередную страшную историю из аэрофлотовского опыта жизни. Равиль сидел спиной к Макарычу и не мог видеть, как в откровенной насмешке встопорщились усы командира. «Магарыч», как прозвали летуна отрядные острословы, облизнул палец и тряхнул рукой. Красноречивый жест показал тому, кто отсутствовал, что механик врет, как сивый мерин.

    — Да где ж он там сесть мог? — продолжал раскручивать Равиля командир.

    — Так, а на чем поля опрыскивают? Это ж не «Тушке» приземлиться, — ничего не подозревая, прояснил тот ситуацию.

    — А, ну-ну. На «Антоне» можно. Или просто на «фанере».

    — Ты что, мне не веришь? — Механик обиделся.

    — Недоумеваю я. Ну, ты мне объясни, как его угораздило в сад залететь? На халяву яблок нажраться — это понятно. С медсестрой познакомиться, враз втюриться — тоже молодым был. Но как он собственным хвостом не застрелился, когда узнал, куда попал, — не вникаю. Это ж тебе не колхозный сад, а профилакторий прокаженных!

    — Ну не заразился же?

    — Ага. Ходил и пережидал латентный период. С тобой, гад, ручкался. Я-то думаю, чего он по частям в свой Волгоград сваливает? А это от него струпья отваливались. Теперь понял. Спасибо, Равиль, прочистил мозги деду.

    — Да ладно, дед. Я же к тому, что прокаженные теперь без колокольчиков ходят.

    — Вот и я к тому же: звенишь ты… без колокольчика. — Он подмигнул второму пилоту. — Боюсь, придется антисептическую профилактику провести. С тебя магарыч, Равиль. — Тот было хотел возразить, но командир как отрезал: — Все, кончай базар. Ляур пролетаем.

    Бортовое радио щелкнуло, зашипело. В салоне раздался дикторский голос стюардессы:

    — Уважаемые пассажиры, наш самолет подлетает к аэропорту города Душанбе…»

    Люди в креслах задвигались. Александр Маркович продрал глаза, не сразу понял, где он находится и чего от него хотят. Горящее над дверью табло вызвало лютое желание перекурить. Почему когда нельзя — очень хочется?.. Захаров полез за пристяжным ремнем, долго вытягивал его из-под кресла сидящей рядом дамы.

    Стриженная под мальчика тетка повернулась к нему лучшей частью своего дебелого организма. Зажатый креслом ремень выскочил, больно стукнув Шурика зацепом прямо по костяшкам пальцев. По салону, словно сбежав с подмигивающих японских открыток, расхаживала стюардесса. Захаров окончательно проснулся, поманил ее пальчиком. Пришлось потревожить тетку рядом. Мадам вжалась в кресло и терпеливо пыхтела, пока Шурик о чем-то просил девушку.

    Брови на японском фарфоровом личике подскочили коромыслом, Шурик продолжал ей что-то шептать на ухо. Наконец бутончик губ раскрылся, показав в очаровательной улыбке жемчужный рядок. Она кивнула, пошла за занавеску. Шурик, шурша пакетами, ковырялся в своей сумке. Достал бордовую коробочку, вздохнул.

    Вернулась стюардесса и протянула ему косметичку.

    — И зеркальце, и «жамэ» там найдете. — Окатила дежурной улыбкой и скрылась за занавеской.

    Мадам это удивило, но вскоре она вконец ошалела, обратив внимание на неловкие старания соседа. Он тщательно накладывал макияж на свою красную рожу.

    — Не густо? — поинтересовался Шурик у мадам, одним глазом оценивая себя в зеркальце.

    — Около уха разотрите, — присоветовала та и с достоинством отвернулась.

    — Лолочка, спасибо, выручили, — поблагодарил стюардессу Захаров. — А это вам за оказанную любезность.

    — Ну что вы, — зарделась румянцем девушка, принимая небольшую аккуратную коробочку.

    Мадам приподняла зад, пытливо заглядывая внутрь. В пальчиках Лолы появилась похожая на леденец бордовая зажигалка. Крышечка открылась, колесико крутанулось, сверкнул огонек.

    — «Пеликан» — это фирма. — В миндалевидных глазах отразился ровный язычок пламени. — Крем-пудру оставьте себе. — Лола махнула рукой. — У меня дома еще есть.

    В руке Шурика появилась яркая тряпица. Он повернулся к соседке:

    — Примите в знак… — Захаров напрягся в поисках продолжения, но соседка уже затараторила:

    — Ой, да не надо. Ну прям не знаю.

    Тетка развернула и ахнула: шелковый шарфик с бабочками. Предел всех мечтаний.

    — Из Франции?

    — Из Дамаска, мадам, из Сирии…

    Шурик возвращался из зарубежной командировки.

    Захаров входил в состав переводческой группы, работающей на торговой выставке в Дамаске. Советский павильон занимал самую большую площадь. Французы встали между ним и Ираном, а там и англичане распушили свои хвосты. Но все это ни в какое сравнение не шло ни с масштабом экспозиции, ни с ассортиментом продукции, которую демонстрировал Советский Союз.

    Перед отправкой в Москве их детально проинструктировали, хотя о положении на Ближнем Востоке мог догадываться любой из членов делегации. Не всякая держава удержит свои спецслужбы от того, чтобы ткнуть запал в отношения между странами, — и не всякая станет удерживать. Сделать это при накаленности между государствами региона, да еще и под шумок освободительной борьбы палестинцев — удобнее не придумаешь.

    Шурка был постоянно начеку. Протокольно держался не только с персами. Он отфильтровывал все услышанное и все, что сам мог говорить. Представители сирийской охраны дежурили круглосуточно, но и делегированные на выставку бдительно приглядывались ко всему, что происходит вокруг.

    Ночью раздался грохот мощного взрыва. Звук был таким, будто шарахнуло по отечеству. Еще не выехала посольская машина, а Шурка бежал вдоль советских палаток. Он видел, как вырвался сноп пламени, застилая небо черной копотью. Горели французы. Мигалки, сирены, — все смешалось в топоте ног и разноречье ругательств. Внутри стекляшки Захаров видел снующие в огне фигуры. Он уже было ринулся внутрь, как кто-то его остановил.

    — На мешавад, — махнул рукой перед носом запыхавшийся иранец: так, мол, не пойдет. Обмотал Шурку в роскошный стеганый халат, похожий на подарочный.

    — Худо хафиз, — непротокольно поблагодарил его Шурка, помянув добрым словом общего Создателя, и рванул напролом, через россыпь рвущегося стекла.

    Обратно его вынесли на персидском халате, когда уже подтянули брандспойты.

    Утром в номер заглянул куратор группы в сопровождении посольских ребят.

    — Как чувствуете себя? — кивнул он на щеку.

    Шурка скривился. Плечо и морду уже не палило жаром, но было как-то знобливо. Все тело гриппозно выламывало, хотелось вырубить кондиционер и согреться под одеялом.

    — Вам бы отдохнуть сегодня, Александр Маркович, но дела зовут.

    — Мы ненадолго вас потревожим, — порадовал крутоплечий секретарь посольства. — Сирийцы любезно попросили вас, как ближайшего очевидца, рассеять некоторые их сомнения. Мы будем присутствовать.

    — Только побреюсь, — лаконично произнес Захаров, погружаясь по дороге в ванную комнату в раздраженное состояние.

    «Кто бы сомневался?» — думал он об обещанном присутствии и взыскательно разглядывал собственно отражение в зеркале. Побрил половину лица, залез со стоном в сорочку покроя «сафари». Застегнул до третьей пуговицы, оставив шею открытой. «Сегодня можно», — решил он.

    — Ну как огурчик, — оценил его внешний вид куратор.

    Хлопнули по стопке «Курвуазье» и направились к выходу.

    С посольскими он, впрочем, сдружился. Второй секретарь оказался родом из тех же мест, что и Шурка. Митька Шипулин родился и вырос на берегу Бии, можно сказать, в соседней деревне. Так казалось Захарову с берега Средиземного моря. И хотя алтайцы понимали, что все расстояния относительны, мир казался тесен и было о чем выпить.

    — Вначале пойдем наверх. Оттуда весь остров увидим.

    Дмитрий стал его гидом. Делал это с воодушевлением, потому что давно слюбился с Востоком, вскоре после окончания высшей школы Комитета Госбезопасности. Сирию знал, как собственные пять пальцев. Рассказывал и показывал он, как профессиональный экскурсовод:

    — Во времена французского протектората Арвад стал местом заключения политически опасных арабов.

    — Да что ты говоришь? — с иронией спросил Шурик. — Такие были только во времена французского протектората?

    — А ну тебя!

    Узкими извилистыми улочками, переплетенными как корни на лесной тропе, они поднимались вверх, на крышу цитадели. Следом бежали чумазые ребятишки и любопытные белокурые девчушки с удивительно большими глазами. «Мсье! Шакле, мсье! Шакле!», — выклянчивали дети значки у иностранцев. Угрюмый сторож, ржавый и побитый, как старый дверной засов, громыхая массивными ключами от опустевших, но еще, по всему, пригодных камер, лениво плелся за ними, шаркая коваными армейскими башмаками по финикийскому граниту.

    Сверху великолепно просматривался весь остров. По задумке он поднимался по спирали, как башня с широкой террасой или балюстрадой. Взгляду не хватало свисающей по краям виноградной лозы, где люди могли бы отдыхать после дневного труда. В центре проглядывалась площадь, похожая на амфитеатр, а с самого берега тянулись стены. Точнее, их останки. Но и сам остов массивных укреплений впечатлял. «Стены Тира, Сидона, Багдада, Дамаска, Иерусалима, — думал о глобальном Шурка. — И всем этим стенам достаточно одной своей иерихонской трубы».

    — Как видишь, — прервал молчание Шипулин, — просто готовая площадка для идеального города.

    — Да брось ты. Идеальный город живет только в наших мечтах, как и Острова блаженных.

    — Причем у каждого — свой, — согласился Митька. — Ну, пойдем осьминога откушаем. Алеппские армяне здесь так славно кашеварят. — Мечтательно причмокнул, щелкнув на армянский манер пальцами.

    Захаров еще раз оглянулся на камеру. Мысль зацепилась за какое-то приспособление в стене и всколыхнула воспоминание об избитом полицейскими палестинце. Когда парня втолкнули в апартаменты начальника полиции, Захарова чуть было не стошнило на парчовое кресло. Палестинец больше был похож на Винни Пуха после неудачного лазанья за медом. Лицо заплыло, как надувная подушка. Если бы не ссадины и кровоподтеки, можно было не сомневаться, что над ним потрудились пчелы. На одежде красовались грязно-розовые размывы. И омерзительная, влажная вонь камеры. Захаров про себя взмолился, чтобы сдержать рвотный рефлекс.

    — Этого господина вам не довелось видеть поблизости до, после или во время произошедшей трагедии? — перевел вопрос полицейского комитетчик.

    — Если б и видел, разве узнал бы? — Захаров развел руками.

    — Господин утверждает, что ему не доводилось видеть данного лица ни до, ни после. А в момент трагедии, — добавил от себя Дмитрий Алексеевич с непроницаемым выражением лица, — господин был занят вытаскиванием представителей сирийской охраны-Захаров долго молчал об инциденте. Сейчас откровенно спросил:

    — Там что-нибудь прояснилось с этим парнем, как бишь, — Фахри, Аль… Бен… — ну ты понял, о ком я?

    — Хрен их разберет.

    — Ну, их-то хрен может и не разобраться. Отметелили то за что?

    — Рыли по теракту. Думаю, он просто оказался не в то время и не в том месте.

    — Тебе не показалось, что палестинец понимает по-русски?

    — Он закончил МГУ.

    — Даже так? Думаешь, он как-то связан со взрывом?

    — Не исключено. Только не твоя это епархия, Захаров.

    — Ну да, — почесал нос Шурик. — В общем, кому то поделом, а кому-то и по несытой морде.

    Он дотронулся до щеки. Кожа облупливалась, как кожура молодой картошки. В нескольких местах затвердела корочка, болезненная, зудящая, некрасивая.

    — Так и напрашивается, чтобы ее сковырнуть, — посетовал Шурик.

    К отъезду она все же успела отвалиться. Лицо засветилось розовой поросячьей шкуркой. Физиономия не то сифилитика, не то прокаженного. «Хрен редьки не слаще», — расстраивался Шурик, не представляя, как он явится в такой красе пред карие очи своей благоверной…

    «Спасла Лола…» — помянул он на добром слове стюардессу, а в такси совсем воодушевился.

    Однако встреча не задалась с порога. Лика обняла, прижалась, а через секунду отстранилась, как чужая. Движения ее были скованными, появился какой-то холодок в голосе. Рассказывая о домашних делах, она не смотрела на Шурку. Докладывалась по деловому, без всякого запала, будто отчитывалась. И лишь один вопрос о нем:

    — Как поездка, удачная?

    Вот Шурка и скис:

    — Я вам тут всякой всячины понавез, разбери пока.

    — Пока что?

    — Пока с Антоном поздороваюсь.

    — Как знаешь, — с ледяной твердостью отрезала Лика.

    У Скавронских было на распах, сквозняк донес запах шкварок.

    — Здорово, мерзавец! — Он крепко обнял Антона.

    — Привет, педераст! — Скавронский нагло ухмылялся.

    — Эй, я не посмотрю, что старый друг, живо ногу-то последнюю оторву. Ничего себе поприветствовал.

    Он тяжело соображал, обижаться ему или спустить явное оскорбление. Так и не определившись, Захаров залез в кухонную подвеску и по-хозяйски вынул хрустальный графинчик.

    — Вы что, сговорились все наизнанку меня встретить и приголубить чем придется?

    — А какого рожна на тебе штукатурки, как на кемеровской бляди?

    — Ха! — выдохнул рябиновой «скавроновки» Шурка. — Не знаю, в тех борделях не бывал.

    — Тогда рассказывай про те, в которых морду вывалял, эгоист.

    — Прости. — Он закинул в рот несколько кусков жареного сала, смачно похрустел и достал вторую рюмку. — Ты мне скажи, куда девчонки поступили. Я ж в неведении, а у Лики спросить не решился. Холодна, как ваксберг в океане и прочие Рабиновичи.

    — Сегодня у девок большая мандатная. Матерно звучит, нет? — Друзья чокнулись. — Сойдет?

    — Годидза!

    — Лике тут хватило треволнений. То выпускные балы, то милиция. Откуда у наших женщин на все сила берется?

    — Какая милиция? К словечку пришлось?

    — Какое уж тут. Тебе Аленка что, не рассказывала про распроклятый день?

    — Откуда? Я на следующий день уже в Москве был.

    — Тогда поясняю: из-под носа доблестного конвоя сбег Ленчик, Беня Крик местного разлива. Причем удрал на мотоцикле твоего тезки с гордой фамилией Жуков.

    — Даже так?

    — Мотоцикл обнаружился в нашем подвале. Были вскрыты кладовки всех соседей. Ничего не пропало. Но…

    — Но тень подозрения пала на девчонок?

    — Мотоцикл нашла Надежда. — Антон отвернулся. — А трясли обеих.

    — Постой-постой. Она нашла и сообщила в милицию?

    — А вот тут ты ошибся. Заявление писал Саня.

    — Лихо! В сегодняшней спевке он принимает участие?

    Антон понуро кивнул.

    — Ну, Адамыч, давай еще по одной, и я пойду супруге помогать салаты резать и жрать.

    Кабы Антон не знал его, он поверил бы на слово. Нутром он почуял, что Шурка на взводе, и не хотел, чтобы Жуков попался под горячую руку. И так ходил как привидение, видно, раскаивался. А что там еще — кто знает. У Антона роилось множество сомнений.

    — Не ерепенься, — жестко подрезал он намерения соседа разобраться как следует и наказать кого попало. — Не дети уже. Свои головы на плечах.

    Такая тоска появилась в его глазах, что у Шурки сердце сжалось:

    — Ты скорее подкатывайся. Привез кое-что. Есть чем тебя порадовать и что поведать: удивительное и невероятное.

    Дома царила суета. Вернулись повзрослевшие девчонки. Аленка, правда, повизгивала при встрече, как молочный щенок.

    — Как съездил? Расскажи… А я две четверки, две пятерки получила. Надька тоже.

    Ее подруга стояла рядом, внимательно вглядываясь в захаровское лицо.

    — Здравствуй, дядь Шур. Что случилось? — Она мягко тронула щетину. — Давай я тебе облепихового масла принесу, или ожог уже сошел? Не разберу. Что-то за крем-пудрой не видно.

    Она расплылась в ехидной улыбке, и девчонки дружно подняли его на смех.

    Отчужденную Лику, стоявшую столбом, из которого вот-вот просочатся слезы, вдруг прорвало:

    — Что же ты молчишь, рухлядь старая? А ну, рассказывай по порядку! Я-то думала, ты по бабам таскаешься…

    — Дура ты и самка.

    Захаров зарылся в пряную медь ее волос: «А ведь и я, грешным делом, подумал про нее то же самое… Решил, что подыскала себе ухажера и коротала с ним вечера. Гадал все: кому ноги обломать».

    — Потому и к папе зашел? — ни с того ни с сего спросила Надежда.

    Захаров вздрогнул и посмотрел на молодую девушку. Как она догадалась? Он ведь и сам только сейчас, после заданного ею вопроса, понял, что именно потому и пошел. Что сделаешь, если завещанный классиками основополагающий принцип ученого гласит: «Доверяй, но проверяй»? Вплоть до седьмого колена…

    Воспользовавшись суетой, Шурик ушел в спальню, куда воткнули дорожные сумки, достал берет, лихо натянул на полысевшую голову и погрузился в размышления о «седьмом колене». Нахлынули недавние воспоминания…


    * * *

    У небольшой пристани, справа от которой на камнях возвышается рыбный ресторан, толпились шумные, размахивающие руками, как алеппские армяне, мужчины. Мелькали и женщины в черных, длинных, по самые щиколотки, юбках. Лохматые подростки в пестрых футболках и унылые овцы сновали между лавками. В темных открытых дуканчиках — лица безмятежных торговцев, а рядом с ними свисают гирлянды просушенных на солнце колбас, пучки трав, вязанки вяленой рыбы, ожерелья и браслеты из ракушек и прочая всякая всячина. Захаров увлекал своего спутника Митьку все глубже и глубже в торговые ряды. Иногда что-то его заинтересовывало, он останавливался и на ломаном арабском вступал в переговоры. Когда то он изъяснялся лучше. Арабский был вторым языком при обучении на востфаке, но общаться ему практически не приходилось, поэтому язык затерся в памяти. Поправлял его Дмитрий, помогал подобрать нужные обороты. Но вскоре умолк. Комитетчик заподозрил, что Шурка интересуется чем-то конкретным на Арваде. Казалось, что он ищет кого то из знакомых. Шипулин забеспокоился, вспомнив, что инициатива поездки на остров принадлежала Захарову.

    — Спроси его, торгуют ли где то корабликами?

    — Чего ж сразу не сказал? — обрадовано спросил он, как крест с плеч сбросил. — Это повыше.

    Митьке не в диковинку было, что советский чело век, дорвавшись до зарубежья, затаривается покупками на всю оставшуюся жизнь. Притом у каждого свои причуды. Надо сказать, что ему ни разу за земляка краснеть не пришлось. Захаров вообще не жилился, не выкраивал последние крохи на сувенирчики, не стрелял в целях экономии сигареты. В этой неизменной рубахе «сафари» принимали его больше за француза. Юркий и энергичный, Захаров был общителен, но его контакты ни разу не вызвали у Митьки тревоги. Одним словом — земляк. Жаль, что ничего путного для себя не нашел… Желая разбавить настроение, Митька повел Шурика к Араму на пристань. Быстроногий бой мгновенно организовал анисовой водки.

    — Словно «капли датского короля» от насморка, — не очень порадовался Шурка.

    Перекатываясь с боку на бок, к ним двигался повар, ювелирно вписываясь в повороты между столиками, несмотря на огромный, колыхающийся при каждом шаге живот. Подойдя, витиевато поздоровался и присел рядом, широко раскорячив ноги. Возле столика суетился бой, сноровисто кидая блюда закуски. Прелая бамия, маслины, завернутые в анчоусы, мидии с лимонной приправой, — разноцветье ароматов могло поднять дух и у египетской мумии. Митя с удовольствием засек, что и Захаров словно воспрянул. Потекла степенная беседа. Слух восточного человека не настроен на дела бытовые, насущные. Во всякой суете сует он улавливает шепот вечности.

    — Предания рассказывают, что бизнес мастерить кораблики не несет удачу, — с достоинством ответил повар Арам на вопрос неуемного Шурки.

    Облокотился мясистой рукой на край стола. Пространства было предельно мало, но засученные рукава белоснежной сорочки не коснулись даже торчащего листа салата.

    — Мсье интересуется моделями? — Проницательный взор армянина выискивал тайную страсть туриста.

    — Слышал одну легенду… О лоцмане с острова Арвад. Надеялся получить подтверждение истины. — Захаров печально улыбнулся.

    — О лоцмане ничего не слышал… — покачал головой Арам. — Истина? В чем она?… — Неторопливый голос успокаивал гостей. — Плотничают на Арваде и даже кораблики мастерят, но кто их купит? Рыбаки и матросы хорошо покупают шерсть местных овец. Плетут на досуге свитера или здесь их покупают. В море нужная вещь. Даже вот такие береты, — армянин стянул с головы необычный головной убор, — нужная вещь.

    Арам вдруг оживился, словно на ум пришла нужная мысль.

    — Рассказывают, что в такой шапочке долго бродил по острову безумный плотник. Передвигался он на костылях, потому что с детства был безногим. Верно, от этого и умом тронулся. От одиночества до безумия недалеко. Он-то, говорят, и мастерил корабли. И рассказывали, будто бы гостил у него однажды шотландский моряк. Откуда друг друга знали — сказать не могу, да и никто не может. Шотландец и оставил ему шапочку, ну, как бы на память, что ли? Пришел день, к пристани причалило судно. Богатый иностранец нашел лавку, выкупил все ее содержимое за баснословные деньги. Плотник сразу покинул остров, и больше его никто здесь не видел. Лавку оставил своему подмастерью. Да, видать, и этот после такого с головой дружить перестал — начал шить береты шотландских моряков. Но островитяне — люди суеверные, по сей день считают, что такие шапочки при носят удачу даже безногому.

    Армянин хохотнул, хотел было водрузить беретик на голову, но Захаров жестом попросил взглянуть на него.

    — А, — щедро махнул рукой Арам, — забирай на счастье, на память. Россия большая страна. А будешь в Армении — поклонись моей земле, Эчмиэддину. Вроде как моей головой, да?

    — Ну, «шукран» тебе великое. — Шурка от радости запутался в русских и арабских выражениях.

    Всю дорогу он вертел в руках шапчонку, прижимал к груди, как наиценнейшее приобретение всей жизни. Демонстрировал Митьке шитый шелком красно-белый крест на синем фоне — символ восходящей на Востоке звезды. Английский флажок с золоченой гербовой опояской имел вензель «КАЛЕДОН».

    — Скорей бы Скавронскому показать.

    Не терпелось мужику удивить какого-то друга — это Митька понял, но в чем тут подвох — так и осталось за границей его разумения.


    * * *

    Рассказанная Захаровым история всполошила Антона. Он ни о чем не переспрашивал — молчал. Глаза стали беспокойными, ищущими. «Можно ли предположить, что мир настолько тесен во времени и в пространстве? От кого зависит воля случая?» — мысленно вопрошал себя Антон. Он не сомневался в том, что все это не Шуркины выдумки, и почти не сомневался, что друг напал на след деда Александра. Охваченный мистическим трепетом, он представил свою жизнь как карточную колоду, а незримая рука тасует одни и те же знаки, соединяет картинки в новые значения, таинственно переплетает линии дам, королей и тузов. «Карты? — как то сказал ему дед. — Они безразличны к игроку. Они — лишь символ. Что бы ты ни пытался в них найти, только от тебя зависит: выбросить или оставить мизер». Тогда Антон не понимал, что этим хотел сказать Александр Гифт, да и слова по сию пору не всплывали в памяти.

    «А искал ли ты? — спросил он сам себя. — Если тебе приотворилась дверь в прошлое — наверное, ты стучал в нее?»

    «Да, да», — согласился сам с собою Антон.

    «Подспудно, подсознательно ты всегда чего то искал».

    Но тут же в его голове возник новый вопрос:

    «Но чего, кроме собственной судьбы?»

    «Может, себя?» — не очень решительно предположил он.

    Какой-то мудрый внутренний советник по-стариковски заявил ему:

    «Ты неразделим с памятью предков. Обнаруживая их следы в прошлом, ты находишь в настоящем самого себя. Истинно сказано: ищущий — да обрящет. Проси — и дано будет».

    «Где ты мог это слышать?» — удивился Антон, и тут же пришло как ответ:

    «А можно ли это забыть?»

    Антон беспомощно оглянулся по сторонам. У Шурки создалось впечатление, что тот будто и не понимает, где находится.

    — Эй, Антон, ты где? — вырвал он его из оцепенения.

    Скавронский встряхнулся, ехидно улыбнулся:

    — Ищу себя в процессе раздвоения личности. — На его лице отразилось удивление.

    Захаров, наблюдавший всю смену настроений по глазам Антона, в общих чертах догадывался, что с ним происходит. Ему все это было знакомо, и, кроме того, соприкоснувшись с прошлым там, на острове Арвад, он ощутил удивительное смятение: как будто он сам был или стал по странному стечению обстоятельств участником давних событий. «Член команды корабля, которого наверняка нет в помине», — определил это состояние Шурка. Он напялил на голову берет, лихо заломил его на ухо и горделиво произнес:

    — Как я тебе в роли матроса Захарова?

    В темноте было трудно оценить по достоинству портретную зарисовку. Сумерничая, приятели и не заметили, как сгустился вечер, как вошла Надежда, как застыла она в дверном проеме с подносом бокалов и гроздью тугого, крепкого винограда. Молодое шахринаусское вино светилось той же прозрачностью, что и глаза Скавронских. На дне высоких бокалов плавали маслины с далекого побережья Средиземного моря, а ломкая горка местного козьего сыра на горячей лепешке пахла кунжутом и тмином.

    — А что такое фарватер? — ни к тому ни к сему спросила Надежда.

    Антон понял, что ее не интересует нечто большее, чем конкретное значение слова. Но и попросту пояс нить термин в двух словах у него сразу не получалось. Выручил Шурка, подхвативший из ее рук поднос.

    — Тяни сюда! — Он заглянул в содержимое бокалов: — Ну-ка, что у нас на фарватер?

    — Прекрасно в нас влюбленное вино и добрый хлеб, что в печь для нас ложится… — Голос Нади упал до шепота.

    У Антона мелькнула мысль, что найденная ею поэтическая строчка прозвучала и как ответ Захарову, и как отклик ее подсознания на собственный вопрос. Скавронский насупился, забубнил, припоминая ритм стиха, и память выбросила следующую фразу:

    — …и женщина, которою дано, сперва измучившись, нам насладиться… Но что нам делать с розовой зарей под холодеющими небесами, где тишина и неземной покой? Что делать нам с бессмертными стихами? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать…» «Шестое чувство?» Гумилев? — Антона наконец осенило.

    Надя пожала плечами. Это невольное движение свидетельствовало о том, что для нее не столь важно, чье это.

    Стихи, полагала она, живут во вселенной собственной жизнью, другой вопрос, что не всякий посыл может быть услышан, однако ко всем они приходят в нужный момент. Даже неприхотливая строчка популярной песенки работает, как прилипчивая мелодия, и никогда не обманет. Она скажет то, что никто не сумеет объяснить, даже если не желаешь принимать объяснений. Она предупредит и настроит твой внутренний камертон: все случившееся покажется услышанным прежде, а ты будто знала, что так должно случиться.

    Сноп света вырвался из гостиной, ослепив полуночников. Из распахнутой двери послышалась разноголосица, перекрытая возмущенным голосом Аленки:

    — Ни съесть, ни выпить, ни потанцевать! Ну, где вы застряли?…

    — Кубло какое-то! — прошипел Захаров, помогая Антону подняться.

    — Эт-т точно!

    За общим столом бурно обсуждались проблемы предстоящего студенчества и непосредственно связанная с нею тема полевых работ.

    Разгар первого семестра выпадал на хлопковую кампанию, нередко затягивающуюся до первых заморозков. А с этим — как улыбнется погода. Город замирал иногда до декабря, но, как правило, к ноябрьским праздникам возвращались с полей автобусные колонны. Загорелая, с обветренными руками молодежь, полная впечатлений крестьянской страды, высыпала на парадные улицы. Жизнь начиналась с массовых гуляний, называемых в народе демонстрациями трудящихся. На площадях дробь из бубнов дойры, переливались медные трубы карная, выкликивая народ ревом, напоминающим зов слонов в джунглях. В буйных красках расцветали жанры фольклора. Богатейший материал для передачи из уст в уста давали торжественные собрания. Афоризмы и изречения представителей власти пользовались особенным успехом. Их упоминание всегда оказывалось к месту, будь то дружеская беседа, или речь тамады. Санька знал их великое множество, чем сейчас и тешил слух всей честной компании, собравшейся у Аленки.

    — «Ми нэ будэм ждат милостыны у прыроды — сами всо возмьем, что тэбе нада. А студэнты, атлычивщиеса на палавых работах, будут да-астойно на граждэны».

    Всплеск рукоплесканий заставил Саньку раскланяться. Он подсел к Наде.

    — Тебе организовать медицинскую справку?

    — Не трудись, Саня. Поле для меня не в тягость.

    — Ты уверена?

    За столом возникла напряженная пауза. Саня поднял глаза. Сидящие уставились на него, переводя взгляды на Надю. Она вспыхнула, зло оглянулась на Сашку. У Антона перехватило дыхание. Он знал, что сей час произойдет нечто значительное. Надя глотнула всем ртом воздух и, судорожно выдыхая, произнесла:

    — Во мне живет ребенок. Мальчик. Данила.

    Захаров поперхнулся, испуганно посмотрел на Антона. Скавронский вдруг громко захохотал. Наташа свела скорбные брови, лицо ее вытянулось, она беспомощно оглядывалась то на Антона, то на дочь.

    — Ну что, мать, придется покупать мотоцикл с коляской.

    — Только через мой труп! — отрезала Наташа.

    Аленка, как сдувшийся шарик, уронила голову на стол.

    Брякнула тарелка, задетая случайно обмякшей рукой.

    — Алена! — затрясла руками Лика.

    Аленка вскинулась, поняла, что только случайно не въехала мордахой в салат. Ее разобрал смех. Почему новость не вызвала эффекта разорвавшейся бомбы — она никак не могла взять в толк. Она настолько хорошо знала свою подругу, что даже на секунду усомниться в правде произнесенных слов или принять их за шутку — никак не могла. Потом, разве такими вещами шутят, тем более с родителями? Она исподтишка разглядывала присутствующих. Совершенно было непонятно, кто из них задал тон.

    — А почему Данила? — хитро поинтересовался Захаров.

    — Ну, как? — негодующе воскликнула Наталья Даниловна, изумляясь его непониманию и пошлепала себя ладошкой по груди.

    Лика победно повела на мужа бровью, мол, так вот тебе. И никто не смотрел на Надежду, кроме Антона. «Она знала: отец не осудит, отец все поймет», — поняла Аленка. Но от этой затаенной нежности в его посветлевших глазах хотелось смеяться и плакать. Подряд или вместе — не важно. Она услышала, как всхлипнула Надя, но подруга улыбалась отцу. «Тому, что готов взять на себя все ее муки, печали, — думала Аленка. — Заслонить собой от невзгод…»

    Будто услышав ее мысли, Надежда склонилась к Антону Адамовичу, уткнула лицо в его мозолистые руки. От них так вкусно несет табаком… Аленке сразу представились запачканные паркеровскими чернилами пальцы Захарова.

    — Надюха! — окликнула Наталья Даниловна. — Поешь-ка салатик.

    — Наяривай-наяривай! — запричитала старшая Захарова. — Тебе сейчас витамины нужны.

    Аленка вдруг ощутила легкую зависть. Она интуитивно почувствовала, что сама она еще воспринимается всеми как маленькая девочка, тогда как Надежда уже негласно принята во взрослую женскую общину. Внутри всколыхнулось острое, доселе казавшееся размытым, желание приобщиться к таинству материнства, но разумом она понимала, что еще не прошла первой ступени посвящения, которая называется любовью мужчины и женщины. Она с недоумением повернулась к Саньке. Тот был бледен, как неприкаянный призрак. Он тяжело дышал, казалось, вот-вот потеряет сознание. С одной стороны, Аленке стало его жалко, но в то же время почему-то не верилось, что он мог стать избранником Нади. Она вспомнила, что рассказывала на вступительных экзаменах Зебошка — одноклассница Нади, теперь их однокурсница: Жуков нализался на выпускном до поросячьего визга. Начал приставать к Надежде. Ребятам пришлось его успокоить. Надька потом плакала. Сбежала подальше от всех, выревелась, потом сама же его домой провожала… Если это все правда, то нужно ли ей такое счастье? Аленке стало горько за Надю. Но было похоже, что Санька и сам себя поедом грызет. Вот и сейчас без толку суетился, стараясь привлечь к себе внимание.

    — Думаешь, будет мальчик? — преданно заглядывая в любимые глаза, спросил он.

    — Уверена. Но ты здесь ни при чем, Саня, — мягко сказала Надежда, словно страшилась уколоть, боясь его поранить.

    Аленка растерялась. Она уже ничего не понимала.

    — Вот тебе и «да-астойно награждэны за отличия в палавых работах», — ехидно отметил Шурка Захаров и рассмеялся.

    Ему пришло на ум, что Антона ожидает большой подарок. «Подарок! — мысленно повторил он словечко, покатал его на разный лад и тут до него дошло, что фамилия Надиного прадеда Александра — имя рода — означает практически то же — дар. Да и мать Антона звали Надежда. „История повторяется?“ — расчувствовался Шурка и, как упертый, снова спросил вслух, въедливо, настойчиво:

    — Почему все-таки — Данила?

    Антон размышлял на ту же тему. В потоке этих мыслей он засиделся допоздна над сундучком с бумагами, разбирая то записи деда, то бегущий почерк матери. Лег — уже черный дрозд-одиночка завел свою грустную песню. В темной выемке гор чуть забрезжил рассвет. Сквозь сон Антон слышал печальную трель, но видел себя в другом месте. Он идет узкой дорожкой от калитки к дому. Всколыхиваются тяжелые георгины, стряхивая чистые капли росы. Антон останавливается возле старого колодца. Слышит, как грохочет ведро, бьется о стены, ниже и ниже сползают ржавые цепи. Вот-вот ведро коснется воды, зачерпнет ее, но Антон придерживает цепь, потому что видит внизу отражение… «Мама?» — зовет Антон. «Я — это ты, — беззвучно говорит ему Надя. — Начало твое. Как мужское во мне — мой отец. Возьми это…» Ведро опрокидывается, заполняясь до края. Антон знает, что она сделала это. Он тянет к себе содержимое. Вода. Пахнет не то плесенью, не то зацветшей зеленью. Антон припадает губами и пьет. Пьет и не может напиться. Голова кружится. Безграничная сила вливается в жилы, бурлит неуемным весельем. «Дед! Дай испить», — слышится знакомый голос. Антон оборачивается. У калитки — прохожий. Прохожий ли? — улыбается мальчику Антон. — «Я его видел, я знаю». Он ждет, когда отворится калитка… Мальчик заходит, а вместе с ним черный пес. По узкой дорожке несется навстречу, только уши вспархивают, как у бабочки. «Какая уж тут бабочка, — ужасается Антон, — не пес, а лохматый мутант». На приступке крыльца седой как лунь старец окликает Антона:

    «Барт ли вернулся? Что-то не вижу я, Антоша…»

    — Антоша. Антон!

    Он вздрагивает, просыпается. У изголовья сидит Наташа со стаканом в руке.

    — Ну, будить тебя, скажу… Проспишь. У тебя же совещание. Как голова после вчерашнего? На, похмелись.

    — Да ты сбрендила, мать. У меня ж совещание. — Он вылупился на стакан, разом припомнив сои. Только там была вода, а здесь что-то тягучее, красное, как кровь.

    — Что это? — спросил он жену.

    Наташа смутилась, начала оправдываться:

    — Да это же кагорчик — легонькое, церковное винишко. Я на такой вот случай его и держу.

    — Умница ты моя! — смачно чмокнул ее в макушку Скавронский. — А я сегодня Данилу во сне видел.

    — Вруша, — не поверила жена.

    — Вечером расскажу.

    Чувствовал он себя полным сил. Голову ничуть не ломило, мысли были ясными, как начинающийся день. Еще неумытый, шоркая ладонью по небритой щетине, он подошел к столу. Хотел убрать оставленные бумаги. Сложил их стопкой, приноровился прихватить обеими руками, но корешок тонкого блокнота никак не хотел вставать вровень со всем остальным. Он вытянул его. В рукописной книжке под названием «WEIONES RADZIEVILS» Антон ничего не понимал. Там были какие-то круги, схемы с указанием направления, с розой ветров, и знаки планет. Далее — на двадцати восьми страницах — указывались лунные фазы и начинался довольно короткий текст на малопонятном языке. Вероятно, это были заклинания или нечто подобное, но к смыслу их Антон никогда особенно не пытался продираться, понимая, что язык этот скорее всего утерян. Отдельные слова напоминали ему старопольский, иногда белорусский, на котором разве что поляшуки в пуще говорят. Некоторые конструкции и окончания подсказывали, что так могли говорить ятвяги, пруссы, аукштайты или другие племена балтов. Все вместе было недоступно для понимания, а мысль обратиться к специалистам Антон давно отмел, потому как в Таджикистане их еще поискать, а иные корифеи мо-гут и на смех поднять. Последнее его не пугало. Все дело в том, что он любил своих предков, а этого вполне достаточно, чтобы не дать чужому равнодушному мнению кощунствовать над их верой. Судить об этом, как полагал Скавронский, — не в компетенции людей, зашоренных стереотипами. Хотя он был уверен: атеистические воззрения в большинстве случаев слеплены искусственно.

    То ли от его неловкого движения, то ли от сквозняка, но страницы блокнота распахнулись, и вылетела пожелтевшая бумажка. Порхнула бабочкой, сделала круг и спланировала к ногам. Антон наклонился, поднял ее двумя пальцами, стараясь не помять. «Неспроста это», — почудилось ему, он заглянул в текст. Это была обычная молитва. Простой русский оберег, записанный когда-то рукой старшей Нади. Скавронский убрал стопку бумаг, подошел к спящей Надюшке, поднял съехавшее на пол покрывало, пробухтел тихо, чтобы не потревожить ее сна:

    — Так тому и быть.

    Решение воспользоваться оберегом возникло мгновенно, само собой, как будто его внезапно озарило. Какой иной, более действенной силой он мог защитить свою девочку? И хотя Скавронский довольно смутно представлял себе обрядовую сторону ритуала, он уверовал в достаточность того, что сама судьба предоставила ему шанс призвать на помощь высшие силы посредством молитвы матери.

    Антон не мог раскрыть для себя ее тайный смысл, он просто повиновался внутреннему порыву, рожденному верой в древние знания. Словно сам дух предков вел его, подсказывая, что именно он должен делать. Он поискал свечу, зная, что обязательно должен будет зажечь огонь. Фабричные свечи, хотя и были по-новогоднему красочными, отчего-то не вызвали у него привычной радости. «Тут нужно что-то сокровеннее», — рассуждал Антон, разглядывая без особого восторга оплавленную фигурку Деда Мороза… Лампада! Подумал, где можно ее раздобыть, и вспомнил про Мирзо. Кажется, у него есть.

    Антон поспешил на работу, листочек с молитвой прихватил с собой. Времени совещания ему вполне хватило, чтобы запомнить слово в слово по написан ному. Мысли его были далеки от будничных, рабочих, — и все же он не мог не обратить внимание, что и собрание прошло на редкость гладко, а все вопросы решились будто сами собой.

    Сумасшедший летний период, как всегда, лихорадил транспортников. Все планы грузооборота летели в тартарары, случались срывы, начинались поиски виноватых. В этом году все обернулось серьезной конфликтной ситуацией с прямым начальством в Ташкенте. А это грозило неминуемым скандалом. Слухи о кадровых перестановках вот уже месяц трясли все отделение. Однако спор с Ташкентом уладился как по мановению волшебной палочки. Каким образом отделенческие боссы вышли из положения — Антон пропустил мимо ушей, выискивая в зале Мирзо. Для этого нужно было разворачиваться спиной к президиуму: шофер, как обычно выбирал себе место на дополнительных стульях позади установленных рядов. Он сидел, опираясь на стекло панорамы, чуть склонившись к спине сидящей впереди женщины. Антон увидел лишь его озорные глаза, подрагивающие усы и тщетные попытки смуглянки придать своему взгляду на президиум хотя бы толику интереса. Судя по тому, что она никак не хотела замечать гримас Антона, ее внимание всецело было приковано к тому, о чем так горячо нашептывал Мирзо. Шофер, по своему обыкновению, справлялся со скукой, развлекая ближних. Женщина прыснула, на нее начали оборачиваться любопытствующие. Кто-то из боссов постучал по столу, призывая к порядку. Когда Антон снова смог оглянуться — ни Мирзо, ни смуглянки в зале не было.

    Позже — железнодорожники уже расходились по рабочим местам — Антон забежал на телетайп, не столько для того, чтобы свериться с нужными бумагами, сколько из расчета застать там приятеля. Прихлебывая из пиалки зеленый чай, Мирзо расписывал в лицах все производственные подробности совещания. Застрекотал аппарат, поползла по всему полу ажурная, как дыроколом обработанная, лента. Смуглая молодуха кинулась к телетайпу, одновременно подхватывая телефонную трубку:

    — Ташкент? Ташкент… — начала она передавать сводку.

    Антон воспользовался моментом и потянул Мирзо на выход.

    — Слушай! Где-то у тебя была лампада… или, как ее, ну, курительница.

    Мирзо вытаращился на Антона, не понимая, о чем идет речь.

    — Траву в ней жгут. — Уточнение самому показалось невразумительным.

    Взгляд Мирзо стал таким же непроницаемым, как у мертвой рыбы. При этом у него был вид человека, который недоверчиво прислушивается к урчанию в животе и не совсем понимает, от кого из двух собеседников этот звук исходит. Он нерешительно переспросил:

    — Чилим, что ли? — И хитро, заговорщицки подмигнул Антону.

    — Чилим? Это кальян? — перепроверил свои этнографические познания Антон.

    Мирзо обрадовано закивал. Скавронский, досадуя на себя, что не может толком объяснить, что ему надо, раздраженно протянул:

    — Не-е.

    — Сам же говоришь — для травки.

    — Да не для такой травки. От болезней там, ну от чего там еще?.. — Антон стал оглядываться по сторонам, будто вот-вот объявится или проступит на обоях «что-то там еще».

    — Э! Э! Тоба! — сплюнул Мирзо, прихватывая его за рукав, словно опасаясь возможного появления нечисти. — Я понял. Тебе нужен аспак?

    — Я не знаю, как это называется. Такая лампадка… Формой напоминает лодочку.

    Он усиленно припоминал другие детали, но вдруг понял, что самого предмета он вроде как и вообще не видел. С мольбой в глазах Антон ждал, что приятель сам догадается.

    — Хай! Аспак, — согласился Мирзо. — В ней масло жгут. Получается светильник — заместо свечи.

    — Точно! Оно мне и надо. Вместо свечи, — кивнул Антон.

    Мирзо недоуменно пожал плечами. «Зачем ему?» — но вслух вопроса не задал, не в его это было правилах.

    — Заходи после работы, найдем.

    Нутром он чувствовал, что Скавронскому это важно. И, словно в подтверждение мыслей, увидел, как светло загорелись глаза друга.

    — Тогда до вечера? — уточнил Антон.

    Его настойчивость не прошла незаметной. На Скавронского это не было похоже. Мог бы просто так забежать, как обычно, мимоходом… Мирзо недоумевал. Но еще более странным было другое…

    — Антон! Откуда ты знаешь про мой аспак?

    Антон рассмеялся в ответ:

    — Или про чилим? — шутя поддел он, и Хамидов запутался окончательно, не понимая, чего все-таки тот хочет.

    К чудачествам, а именно так воспринимал он свойства души Скавронского, Мирзо попривык, но удивляться не переставал. Прошло столько лет, шофер и думать забыл, как сам хотел в Антоновом доме зажечь светильник. По молодости лет это считалось глупым суеверием. В то время он самому себе не позволял в этом признаться. Становилось стыдно от одной мысли, что соглашаешься с собственным бессилием перед обстоятельствами или пытаешься увидеть причину сложившегося круга вещей не в себе самом. «А где же еще искать истину, как не внутри себя?» — задумался Мирзо. Это с возрастом понимаешь, что пытаться уйти от себя — бессмысленное занятие. А по тем временам безверие было самым надежным способом избежать всяческих сомнений, бесполезных споров с самим собой. Вот и валялась когда-то керамическая масленка, затерянная среди бесполезного в хозяйстве хлама.

    Переоценка ценностей давно произошла в жизни Хамидова. Немалую лепту в этот процесс внес Антон Скавронский. И все же сейчас Мирзо не был уверен, а правильно ли одалживать родовой аспак? В чистоте намерений друга он не сомневался. На то он и друг, что его сердцем понимаешь. Чутье подсказывало Мирзо, что интерес Антона вызван далеко не прагматическими материями, а разум требовал доказательств. «Коллекционированием местных сувениров Антон вроде никогда не занимался, — рассуждал Хамидов. — Но даже если бы его и стукнуло подобное увлечение, художественный салон в центре города выставляет такие изыски декоративно-прикладного искусства, что от заезжих туристов отбоя нет. Не стыкуется, — взвесил про себя Мирзо. — Адамович не из тех, что будет других по такому пустяку беспокоить».

    Перед глазами возник тревожный Антонов взгляд.

    Припомнился весь облик друга, напряженный последнее время, как натянутая струна. В этот момент всплыли в памяти случайно подслушанные дворовые сплетни, раздаваясь в голове противным шепотком. Да что они могут знать?!.. Чудовищная грязь касалась Надюшки Скавронской, девочки, рожденной чуть ли не на его руках. Мирзо гадливо поморщился, но тут же его губы тронула веселая ухмылка. Он со смехом вспомнил, как ему чуть не пришлось разнимать женщин — свою жену и соседку. Зарина, как бешеная волчица, кинулась на сплетницу. Отважно вцепилась в волосы и оттаскала мерзавку на смех соседям, разбудив в муже гордость своим бойким характером. С работы Мирзо специально вырвался пораньше.

    — Муха! — с порога позвал он старшего сына. — Сбегай к Шоди. — Хамидов вытащил из-за пазухи сцепленную резинкой разномастную пачку засаленных денег. — Возьми два коробка.

    Вытянул пятерку. Сын отвел его руку.

    Богатырски сложенный красавец Мухаммад зарабатывал на мясокомбинате вдвое больше отца и гордился тем, что может позволить себе оплатить отцовские расходы. И хотя он по-прежнему обращался к отцу на «вы», ему казалось, что вполне имеет право на взрослые отношения.

    — У вас гости, папа? — Муха лукаво ухмыльнулся.

    — Скавронский хотел зайти.

    Парень удивленно посмотрел на отца, как если бы заподозрил своего старика в непоследовательности. Молчаливый вопрос на лице сына смутил Мирзо. Он отвел глаза, стал нашаривать ногой затерявшийся у порожка шлепанец, поторапливая жестом Муху. Начал ворчать на беспорядок, а заметив, что сын все еще стоит у крыльца, вскипел:

    — Давай-давай! Одна нога здесь — другая там!

    Муха передернул плечами. Под тонкой тканью рубашки волной заиграли мышцы, крутая шея напряглась. Легким движением пальцев парень поправил воротничок и спокойно двинулся со двора выполнять отцовское поручение. Гостям всегда рады в этом доме. Это Мухаммад усвоил с молоком матери и воспринимал как аксиому. Другие не укладывалось в его голове, как можно угощать русского гостя анашой? С характером отца это совсем не вязалось… На свадьбах или обрезаниях — а без традиционного баловства ни одно настоящее застолье не обходилось — папироса, забитая пахучей коноплей, запускалась по кругу, «в цыганочку». Делалось это ненавязчиво, скрытно, чтобы не мозолить глаза. Кто не хочет — не подсядет.

    Кайф косых взглядов не терпит. Как тут расслабишься?.. Мухаммад и сам изредка потягивал коноплю и не понимал, почему к ней приклеился ярлык наркотика, почему безобидная травка притягивает к себе косые взгляды. Чаще, он чувствовал, осуждение исходит от приезжих. Наверное, по этой причине к русскому застолью всегда выставляется водка или вино. Реже — пиво. Но… если гость захочет… Его желание — непреложный закон. Любой хозяин дома чутко следит за этим, незаметно дает указания домашним. Если чего-то недостает — так же незаметно помогут соседи. Закон для всех един.

    Шоди, к которому послал Мухаммада отец, приторговывал анашой по необходимости. Сосед плотно сидел на травке, а потому знал все злачные места, где можно ею разжиться. Чтобы окупить свои затраты на зелье, Шоди не отказывал никому в помощи. Сам бегал, сам вынюхивал — где получше. Денег сверху практически не брал, но по негласному закону ему обязательно отстегивалось с каждого коробка травы и с каждого кусочка гашиша.

    Ему верили на слово, так как он не барышничал, не подсовывал что похуже для собственного выигрыша. Ни разу он не был замечен и на разбавленном иными примесями или слабо упакованном товаре. К его оценке прислушивались: тут он, можно сказать, прослыл поэтом кайфа.

    Поэт пребывал в сказочной эйфории, путешествуя по мистическим садам. Это Муха сразу понял, едва увидел сидящего на корточках Шоди под сенью развесистого можжевельника.

    — Почему в одиночестве, сосед? Здравствуй.

    Парень присел рядом. Шоди протянул для приветствия обе руки. Веки его были полуприкрыты, и на лице блуждала улыбка. Он философски изрек:

    Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало.
    Два важных правила запомни для начала:
    Ты лучше голодай, чем что попало есть,
    И лучше будь один, чем вместе с кем попало.

    Мухаммад точно не мог определить, приходилось ли ему слышать этот стих раньше и является ли он собственным сочинением Шоди или Хайяма, но слова ему понравились. Муха восхищенно вздохнул. Стараясь попасть в тональность настроения Шоди, он напомнил ему о цели своего визита:

    — Не хочу срывать тебя с волны, но я по делу…

    Шоди медленно задрал штанину, из носка вытащил коробок, долго разглядывал его с обеих сторон, открывал, принюхивался, мял руками клейкие листья с засохшей пыльцой и нерешительно отдал Мухаммаду, будто очень не хотел расставаться с товаром.

    — А! — наконец выпалил Шоди.

    На блестку дней, зажатую в руке,
    Не купишь Тайны где-то вдалеке.
    А тут — и Ложь на волосок от Правды,
    И жизнь твоя — сама па волоске.

    — Сколько? — деловито поинтересовался Муха, переводя беседу в практическое русло.

    — Трешки — не жалко? Я отстегнул «на пяточку», теперь вот — убитый. Время сколько?

    Он посмотрел на циферблат часов Мухаммада. Взгляд долго фокусировался, разъезжаясь вместе со стрелками в разные стороны.

    — «Ориентс» — это что значит? Восток? По восточному времени — я уже три часа как убитый.

    Шоди пробило на смех. Даже когда Муха уходил от него, сосед все еще не мог справиться с припадком веселья.

    Дома Муху тоже встретили раскатом дружного смеха.

    — Твой отец меня неправильно понял, — потрепал его по плечу Антон Адамович. — Не стоило беспокоиться и тебя напрягать.

    — Да ладно, — добродушно отмахнулся Мухаммад и стыдливо потупил влажные, как у коровы, глаза. — Дядь Тош! — Неожиданно для самого себя, Муха решил развеять некоторые свои сомнения: — А почему русские называют травку дерьмом, дрянью, наркотой. Боятся, что ли?

    — Если реально… — почесал Антон за ухом, — серьезные опасения есть. — Ему на ум пришла грубая аналогия: — Ты мог бы мне объяснить, почему индейцы вымирали целыми племенами не только от занесенных на их континент европейских болезней, но и от той же самой пресловутой водки?

    Мухаммад перевел взгляд на отца. Мирзо хмыкнул, но в разговор встревать не стал. Антон воспользовался паузой. Он доподлинно не знал, где вообще культивируется конопля, кроме как на Востоке. Индия, Китай — вплоть до Средней Азии и Кавказа. Листья американской коки оказались так же губительными для европейцев, как и опиумная культура. Он задумался о феноменальных особенностях человеческого организма. Один способен глотать кактусы, у другого свербит в животе от неочищенного персика. То, что одному жизненно необходимо, может обернуться смертельной мукой другому. Где она — Срединная Линия? И какие условия нужны, чтобы усвоить в одночасье многовековую культуру?.. Антон размышлял о растении, которое создал Творец, но то, что он произнес вслух, оказалось гораздо шире конкретного понятия:

    — Нет культуры — нет традиции, нет иммунитета. — Давящее чувство, вызванное самой темой разговора, улетучилось, Скавронский повеселел. — От водки Россия-матушка не вымерла, — смеясь, добавил он, — а вот от этого — кто знает? Может, и пробовать не стоит…

    — А вы? — с улыбкой спросил Муха.

    — Что — я?

    — Будешь? — не глядя на него, спросил Мирзо.

    — Я здесь не за этим.

    Мирзо постучал папиросой по ногтю большого пальца, утрамбовывая траву, крикнул жене:

    — Зарина? Аспак где?

    Она вошла, незаметно зыркнув глазами на мужа. Молча поставила блюдо с долмой. Над мясом, завернутым в виноградные листья, клубился душистый жар пряностей и зегирного масла. Стоя на корточках, она ловко скинула с блюда пропаренные лепешки.

    — Сейчас принесу, — не поднимая головы, сказала она Мирзо.

    Антон чувствовал себя не в своей тарелке. Он допускал мысль, что стал причиной беспокойства для всей семьи. А тут еще эта травка… Он постарался представить себе мысли Зарины по этому поводу. Но женщина не выражала ни неприятия, ни расположения. Обычно разговорчивая Зарина, — Антон замечал это не впервые, — при гостях превращалась в тень самой себя. Взгляд ее невозможно было поймать, так же как нельзя было понять по выражению лица — рада ли она или, возможно, чем-то недовольна. Скавронский понимал, что это и называется воспитанностью, и то, как она себя держит, отражает лишь рамки условностей принятых традиций. И все же ему было неуютно.

    Вернулась она со светильником. Поставила перед Антоном, хотела уже было выйти, но ее окликнул Мирзо:

    — Это ты принесла тот, что Биби Каро «отдарила»?

    По тонким нюансам таджикской речи Антон почуял, что предмет в их доме считается чем-то священным.

    — Другого и нет… — Зарина присела на пол у края низенького столика.

    Мирзо кивнул, продолжая набивать папиросу «травкой». Закончив, придирчиво осмотрел и молча передал Антону.

    Скавронский вертел ее в руках, не решаясь запалить. Боковым зрением он наблюдал за женщиной. Но она, если и не была равнодушна к этому занятию, то, во всяком случае, делала вид, что не замечает.

    — У каждого рода, у каждой семьи есть свой светильник, — повела волоокий взор на гостя Зарина. — Он передается по наследству старшему сыну, который обязан продолжать дело своего отца… Но сейчас все стало по-другому. Дети выбирают собственную дорогу. С детства начинают выбирать: чем они займутся, кем они будут. Раньше было не так. Если отец кузнец — сыну и в голову не могло прийти заниматься другим делом. Работы для всех сыновей хватало. Когда сын становился мастером своего дела — зажигали ас-пак. Духи предков видели этот огонь и охраняли дом, семью.

    — А если нет? Если сын избрал иную профессию?

    — Предков нельзя обижать. Так можно и кару на себя навлечь, — тихо ответила Зарина, взглянув на мужа.

    В этот момент Антон отчетливо различил всю разноголосицу чувств, во власти которых находился Мирзо. Там была и память, и добро, отчаянье и чувство собственной вины, безысходность и смирение с нею. Из рассказов друга Скавронский знал, что родители шофера крестьянствовали в высокогорном кишлаке… Пока поселок не был стерт с лица земли землетрясением. Тогда же, в сорок девятом, погибла вся близкая родня Мирзо. Из рода Хамидовых почти никого не осталось в живых. Замужние сестры — не в счет. Они выжили, потому что стали избранницами не своих односельчан. А из мужчин уцелели только двое: он да племянник Сейф, первенец старшего брата.

    Мирзо еще мальчишкой грезил о городе. Встречал караваны из долин, слушал шоферские байки о дорожных приключениях. Мир в этих историях представлялся ему огромным, полным чудес. Он не был старшим сыном, потому и позволил своему сердцу взлелеять мечту о дорогах. Его отец, Сади Хамидов, вернувшись с войны без руки, прикинул крестьянским умом, что любовь сына к машинам может оказаться добрым подспорьем в хозяйстве, и разрешил устроиться в райцентр на сельхозтехнику. Старшие братья осели на родительской земле. Мирзо обучил механике младшего, а за год до землетрясения дождался, когда откроются перевалы, и уехал на перекладных в Сталинабад по комсомольской путевке. Ни родителей, ни братьев ему так и не пришлось больше увидеть. Огромные оползни с хребтов накрыли поселок тоннами земли. Кто-то рассказывал ему, что жилища складывались как карточные домики. Только пыль витала над Хаитом. Осталось одно название, и никто из погребенных заживо не вырвался, не уцелел…

    Антон затянулся горячим дымом конопли. В висках заклокотала кровь, океан крови вздыбился, волна захлестнула мозг. Внизу гулко стучало сердце, с каждым ударом наполняя тело легкостью.

    Антон чудился самому себе невесомым, казалось, что внутри открылось огромное пространство. Каждое слово, сказанное Зариной, звенело колокольным набатом, и Скавронский увидел реальность прошлого.

    — За два дня до рокового восьмого июля бабушка Каро, — рассказывала жена Мирзо, — взяла за руку правнука и отправилась в соседний кишлак к старшей дочери. Она поссорилась с сыном, Саидом. Не стоила того пустячная обида. Но кто мог предугадать такое? Тогда и сама старая Каромат не понимала, что с ней происходит. Сердце томилось непонятным предчувствием. Кружилась голова, дышать было нечем, словно воздух сгустился, сдавливая грудь. Каро жаловалась, но никто ее не слышал. Она и на кошку показывала: животное без конца озиралось, жалобно кричало, будто злые духи на хвост наступали. Все было не так. Даже птицы примолкли, словно улетели куда-то. Куропатка в саду забилась насмерть в своей клетке, а все еще слова старухи не доходили до слуха близких людей. Она было рассказала сыну свой сон, а он прикрикнул на мать, чтобы вправду не накликала беды. Во сне Каро видела, как разверзлась земля, поглощая все живое. Потом трещина закрылась, а Каро все еще стояла на краю бездны, заглядывая вниз, надеясь увидеть живых сыновей. Сердце надрывалось от боли, а ее первенец так и не понял, что мать, как сама природа, предвидела беду. Каромат шла по тропе, как потерянная, не поспевала за ребенком и старалась ни о чем не думать. Смугленыш Сайф собирал по дороге ревень, забегая далеко вперед и постоянно теряя галоши. Вдруг он остановился, как вкопанный. Когда Каромат поравнялась с мальчиком, она увидела его посеревшее от страха лицо. Полный ужаса взгляд был прикован к дороге. Впереди, метрах в десяти, тропу перерезало живое месиво змеиного кубла. Как одна большая гадина, змеи переползали друг через друга, сцеплялись, собирались в толстые связки. Жуткая лента из тварей пересекала путь: змеи уползали в горы. Каро долго боялась вздохнуть, будто они могли услышать. Она держала мальчика, прижимая его голову к груди, и звала Бога. Но ни одно слово молитвы не шло ей на ум. Каромат беззвучно заплакала. Она точно знала: это знамение — быть беде. «Может, опять война?» — предположила женщина самое страшное и поспешила в райцентр, куда новости приходят скорее.

    — Лучше бы она никуда не ходила. Какая разница, где иссохнут слезы и какой крик опустошит чрево? Дочка Ниссо, сама уже мать пятерых детей, прятала полные слез глаза при взгляде на Каромат. Соседи начали поговаривать, что тронулась умом старая Каро. Да разве она одна ходила как тень по развалинам Хаита, пустая и простоволосая? Молодые женщины, и те в один день стали старухами, седыми, как и она, с такими же остановившимися, обезумевшими от горя глазами. Подбирали с земли чужие вещи. Что искали — сами того не ведали… Там, на завалах, и нашла Каро чей-то аспак. Их было много.

    Она собрала все, что могла. Зажгла, когда мулла читал прямо на завале ее родного кишлака, ставшем общей могилой, поминальную суру «Ясин». Огонь в них хранила год, как полагается. Когда приехал за ней Мирзо, она наотрез отказалась ехать в город. Тогда уже о пей поползли слухи, будто бы видит она духов. Стали приходить за помощью. На старости лет стала она нужной людям, ей верили. Так и осталась Каро в доме дочери. Позже Мирзо отстроил кибитку. Много ли старухе надо, чтобы себя да Сайфа прокормить? Светильник отдала Мирзо, когда приехал просить сватов в Вахт засылать. Сама не поехала, не хотела ни на шаг больше от своей земли отрываться. Вот светильник с зятем и передала. А зачем? Свадьбу все равно в Хайте делали… Ну да Зарина теперь вот сберегла. Мирзо даже не сразу узнал, что это вовсе не часть калыма, и не может считаться светильник толь ко жениным нераздельным имуществом.

    Зарина зажгла фитилек. По стенам разбежались танцующие тени. Мирзо взял из рук жены светильник. Аспак и в самом деле был похожим на лодочку. Обожженная глина была покрыта черной копотью, которая пачкала его руки.

    — Моя Надежда скоро мамой будет…

    Антон поднял глаза на Зарину. Этим было все сказано, все объяснено. Женщина улыбнулась, просияла, оглядываясь на мужа.

    — Да хранят предки твой род! — радостно сказал Мирзо и протянул аспак Антону.

    Антон растерялся. То, что он хотел взять на время — отдавалось ему в дар.

    — А как же вы? — испугался он.

    — Слава Аллаху, жива еще Биби Каро, — рассмеялся Мирзо, загадочно поглядев на сына. — Старикам за детьми не поспеть, но зато найдется всегда, что передать из рук в руки.

    Взгляд Скавронского, прикованный к пламени светильника, растворился в пространстве огня. Внутреннее зрение устремилось в цветной коридор, скользя по всему спектру красок, ярких, преломленных в хрусталике глаза, как в магическом кристалле. Его тело осталось внизу, превращаясь в маленькую точку. Точка слилась с комнатой, затем превратилась в точку крыша дома, сливаясь с кварталом, наконец, далеко отступил весь город. В какое-то мгновение Антона коснулся легкий страх оторванности от земли. В туманности звезд он различил очертания большого дерева, словно подвешенного в облаках. Сполохи огня мелькали в его раскидистой кроне, а корни, точнее, газообразные сгустки, прозрачные и наполненные кровью, парили в пространстве. Дерево смотрело на Антона, и взгляд этот нельзя было сравнить ни с чем, что привязано к земному пониманию. Оно светилось неземной добротой и еще — мудростью. Она была сродни мудрости детей и стариков, помнящих, где они были, догадывающихся — куда уйдут. С удивительным блаженством Антон подумал, что Оно отдаленно напоминает лики святых, но лица при этом не различил, только свечение, как божественный фарр. Умиротворенность снизошла на Антона. Безотчетная мысль: «Смерти нет. Так назван пугающий своей таинственностью переход к иной жизни, и существует только она, только жизнь», — принесла ощущение блаженства и способность видеть от края до края. Он устремил взгляд вниз и увидел с необозримой высоты узкую лощину, сползающую со склонов в долину. Цветущее горное плато привиделось ему разноцветной игрушкой в руках гигантской силы. Пирамидальные тополя выглядели столь мизерными у подножия гор, что захватывало дух от грандиозного молчания вершин, но в самой тишине ощущалась обманчивость…

    Антон верил, что некоторым людям дано улавливать природные изменения, предугадывать стихию. Он подумал о Надюшке, припомнил об обереге. Мысли слились воедино, как у старой цыганки, разглядевшей в символике карт открытую дорогу. Антону подумалось, будто сама мать-природа нашла своих многочисленных посланников, через которых открывался путь Надежде.

    Огонек аспака запрыгал, возвращая Антона к реальности.

    — Который час? — вздрогнув, спросил он.

    Незаметно пришла ночь, напряженная, затянутая пыльной мглой. Пыль пригнал афганец, капризный ветер с коварным норовом. Упрямый, он собрал свои легионы, перегнал их несметную орду через хребты, по ущельям, выдохнул мглу на город, плотно накрыв его сверху, и затаился на время. Ни шороха, ни звука. Пыльная взвесь прибила все запахи. Сникли в саду лунники. Даже ночные мотыльки, летящие на видимый в ночи желтый цвет, казались припорошенными. Полнолуние слилось с городским электричеством. Блеклая муть не давала вздохнуть полной грудью. В переулке завыла сирена скорой помощи, а с другой стороны вокзала, словно эхо, отозвался милицейский свисток.

    Скавронский брел домой, прислушиваясь к тревожной тишине, как сторожевая собака. На перекрестке он едва не налетел на сидящего на земле человека. Мужик обернулся к нему с безмятежно пьяной улыбкой. Громко икнул и вдруг поехал, не меняя позы, лишь отталкиваясь руками от земли. Антон в изумлении замер, но как только человек остановился возле поребрика, до Антона наконец дошло, что это инвалид, а дощечка на колесиках, на которой он сидит, заменяет ему ноги. Скавронский подошел и протянул руку, чтобы помочь калеке встать на асфальтовую дорожку. Инвалид опять громко икнул.

    — Теперь тебе хорошо, браток? — неожиданно спросил он, будто Антон всю свою жизнь только и мечтал подать ему свою руку.

    Скавронский крякнул от тяжести тела, дощечка брякнулась об асфальт, издав металлический скрежет.

    — Вот так хорошо! — усмехнулся Антон. — Ну, катись дальше…

    — И тебе доброй дороги. — В глазах безногого калеки блеснул лукавый огонек.

    Встреча с инвалидом вызвала у Антона неприятные воспоминания. Он с головой окунулся в прошлое, вызвав призраки, от которых все больше открещивался, не желая тревожить даже в тайниках подсознания. В какой жизни это было?.. Он думал о первой в его жизни женщине, не умея вспомнить, была ли она мила его сердцу, силился припомнить ее черты, но ничего, кроме горсти земли, брошенной в окно, не восстанавливалось. Из того последнего их разговора выпали фразы, слова. Только общий смысл остался тяжелым осадком. Смешанное чувство не то вины, не то обиды нахлынуло на него с той же остротой… Она хотела быть матерью его детей…

    Сознание его раздвоилось, как тот джинн, существующий одновременно здесь и не здесь, везде и нигде. Понять, который из них истинный Антон, а какой — его зеркальное отражение, было неразрешимой загадкой, да Антон и не задавался целью ее разгадать. Он жил ощущениями. Один Антон страдал. Он хотел оправдаться, снять старые обвинения самому себе. Другой — холодный, рассудочный, — искушал, провоцировал на спор.

    — Спор? Это противоречие. Между отцами и деть ми, между братьями, сестрами. Спор заложен внутри Тебя, оглянись внутрь, перетряхни свои грешки. Пришлось бы дочери отвечать собственной судьбой, уважь Ты желание Той, которую оставил?

    — Видите ли, я должен перелистывать себя, перетряхивать только потому, что Ты убежден в своей правоте, а Я всего лишь навсего — неподвижный телеграфный столб на железобетонной основе для распространения чужих детей.

    — В том-то и дело, что я ни в чем не убежден. Столб ли Ты или Я, либо Ты или Я — живое дерево, еще не срубленное на спички.

    — Какие перспективы у Живого Дерева! Только то и видишь? Ты никогда бы не поверил без проверки. Видимые факты убеждают одних и других. Но как за ними увидеть Истину?

    — Ты сходишь с ума. Тебе вредно читать, думать. Занимайся своими железками, локомотивами и не модничай.

    — Многие сейчас что-то ищут. Ищут какую-то Правду в йоге, в тайных сектах.

    — Поиск всегда — симптом неудовлетворенности. И если они ищут, то и тебе следовало бы посмотреть на себя и перелистать как залежавшуюся книгу. Твердость взглядов нужна каждому.

    — Но не незыблемость.

    — Став на свою точку зрения, Ты же ведь тоже становишься незыблемым. А ведь еще не так давно каждый школьник знал: «И сказал Бог, да будет Свет, и стал Свет. И увидел Бог, что это хорошо и отделил Бог свет от тьмы. И назвал Бог свет днем, а тьму — ночью…»

    — Неужели Ты, интеллигентный человек, можешь поверить во все это?

    — А Ты, разве Ты, интеллигентный человек, не строишь все на вере? Один поверил в одно, другой — в иное. После школьной скамьи, где Тебе изложили теорию Дарвина примерно так же, как излагали Библию, Коран, Тору, Бундахишн и прочее школьнику всяких времен, Ты — не завершитель, а только — увеличитель, множитель. Огромная пирамида экспериментов, неудачных и удачных. Везде есть свои отклонения. Миллионы программ, растущие, как коралловый организм. Они могут даже выйти за пределы своей сферы.

    — Но и только. Взгляды коралла, мидии, но не человека.

    — Неправда. Я хочу понять своего отца, деда, их отцов и так далее.

    — Незачем трудиться. И так ясно, что на дне твоей пирамиды лежат кости обезьян.

    — Ты уже опустился на это дно?

    — Зачем? Это знает каждый школьник.

    — Может, ты не видишь всего масштаба эксперимента, имя которому — человек?

    — Правда, человечеству от этого не легче.

    — У таких, как Ты, всегда должен быть отец. Отец вездесущий. Отец — кормилец, учитель, кормчий и девятьсот девяносто девять определений к тому.

    — Родного отца Ты хотя бы признаешь? Вся наша беда состоит в том, что все мы поначалу — отрицающая сила, а в конце — сами отрицаемся. Завтрашний уже не поймет сегодняшнего. Или, во всяком случае, не сочтет нужным понимать. Он будет следовать своему расписанию.

    — Твое расписание составил Твой отец. Вольно или невольно. Тем, что создал Тебя; тем, что сделал для Тебя. Под твоими ногами — кости программ, заложенных его кровью, его верой…

    Скавронский беззвучно пробрался в свой спящий дом, налил полный стакан кагора, но поставил вино нетронутым. Затем погасил настольную лампу и зажег аспак в изголовье Надюшкиной постели. Памятуя еще от матери, что не стоит пристально смотреть на спящих, он лишь мельком взглянул на дочь. Сон ее был и без того тревожен. Густые брови на нежном лице сдвинулись скорбной складкой. Антон тихо подул на лоб, желая повернуть таким образом сновидение в светлое русло. Ресницы дрогнули, взгляд под веками переместился, разгладилась складка бровей.

    Скавронский закрыл глаза, глубоко-глубоко вздохнул. Воздух потек по позвоночнику, проникая по токам крови в голову, и остановился у самых глаз. Медленно выпуская его, Антон задрожал. Молитвенный шепот его губ совпадал: с ритмом сердца. Словно то и другое было словами одного порядка, одной вибрации.

    В поле каменном ветры веют,
    У горы рожденные, у высокой.
    На той горе, на той высокой
    Стоит соборная церковь апостольная.
    В той церкви престол каменный,
    Престол пламенный — алатырь небесный.

    Антон глотнул воздух и продолжил. Собственное дыхание казалось обжигающим изнутри:

    На том престоле спала-ночевала
    Мать Святая Богородица.
    Видела сон про сына возлюбленного,
    Как его распинали, святую кровь выпускали,
    На шипишник — на боярышник садили,
    Чистой горечью кормили.
    Кто этот сон поймет,
    Тот будет спасен да помилован…

    Словно молния, Антона озарила вернувшаяся из неведомого пространства мысль. Смерти нет. Спокойно и радостно он завершил обряд, обратившись к неведомой Силе, призывая ее вестников:

    Дуйте ветры, ветры вейте. Со сторон земли и неба.
    В перекрестье единитесь во спасенье, в путь добра…

    Надюшка еще не научилась управлять своими сна ми, менять их реальность, но останавливать сами видения у нее получалось. Она плыла в теплой прозрачной воде ровно на середине широкой реки, где течение было могучим и плавным, без рывков и порогов. Чем дальше — тем шире разбегаются берега, поддерживаемые непролазными кущами. Ивняк нависает над водой, полоскал в заводях свои космы.

    Отец плыл все время рядом, пока берега не расступились, а течение не закрутило ее тело, унося в широкое устье, впадающее в океан. Безбрежный, холодный, он манил, вызывая оцепенение, ужас одиночества.

    «Удержись у дерева», — услышала Надежда внутри себя голос отца. Оглянуться на Антона она не могла, иначе ее захлестнуло бы накатанной волной. Она плыла дальше, уверенная, что отец знает, что говорит, и силилась различить дерево, предсказанное им. С невысокого порога река обрушилась вниз. Захлебнувшись в водовороте, Надя отталкивалась ногами от толщи воды. У открытых глаз мелькали пузырьки, рассеиваясь в родниковую чистоту, и вдруг ее рука задела что-то гладкое, извивающееся, крепкое. Оно легло в ее ладонь, и Надина рука крепко сжала, сразу почувствовав, что ее тянут, влекут куда-то. Скоро перед глазами появились голые стебли корней. Их было множество, и жили они одним организмом одного дерева, не то растущего, не то плавающего в воде. Надя вскарабкалась на поверхность, притулившись на выступающей ветке, и оглядела гиганта. Чтобы увидеть его кроны, надо было запрокинуть голову, что она и сделала.

    На дереве не было коры, не было листьев. Только солнечные лучи и отраженные в воде блики играли на ветках цвета слоновой кости и на стволе с голубоватыми прожилками, как у нее у самой. В какой-то момент Надюхе стало неловко своей наготы, она поджала ноги, смешливо понимая, что дерево видит ее со всех сторон. А Оно вдруг склонило многопалую корягу и укрыла, окутала ее грудь и бедра. Покачало из стороны в сторону и, как только девушка расслабилась, нежно Притянуло к стволу. Надя прижалась к нему всем телом и вдруг в ней поднялась тихая радость, счастье. «Я люблю, — удивляясь, сказала она. — Я любима…» Она вопросительно подняла голову к кроне, и та согнулась, пропуская нежный ветер к ее волосам.

    Шалунишка тепло овевал ее кожу, ласкал ноги, подбирался к паху. Надежда непроизвольно раскрылась, уперев затылок в дерево. Она не догадывалась, что любовь и ласка могут быть столь чистыми, непорочными. Она раскрылась, распахивая руки. Колени дрогнули, чуть раздвинулись, дрожь пробежала по внутренней стороне бедра. Ей не было стыдно своего желания, она вбирала в себя Его силу, упиваясь Его мужеством. А Он любил ее. Ветром, трепетом ветвей, бликами лучей, оберегая от холодных брызг, порывов расшалившегося ветра, от жаркого, палящего солнца, обжигающего ничем не защищенные соски. Его тень звала, проникая как дыхание в поры, наполняла ее истомой, ожиданием несбыточного счастья. Она повела рукой по шершавой коре, стараясь запомнить морщинки на ощупь, вслепую. На пальцах осталась пахучая клейкая смола. Тронув язычком тягучий сок, она удивилась восхитительному, ни на что не похожему вкусу. Лизнула еще раз, и тут же странная слабость расползлась по телу. Она свернулась клубком на мягкой земле между проступающими корнями. По детской привычке уцепилась за ближайший сучок, словно был он не деревяшкой, не щепкой, а пальцем, вздохнула и поплыла в дремоте, к неведомым берегам. Ей чудилось, что она снова в том же теплом потоке воды, но дерева нет рядом. Оно осталось где-то там вдалеке. И все же незримая, как паутинка, нить связует Их жизни, ставшие неразделимым целым, и теперь она может слышать, что Оно шепчет. Она прислушалась к тихому голосу внутри себя:

    — Откройся, и любовь случится с тобой.

    Это было вовсе не то, что ей хотелось услышать. Мысли ее всполошились: разве она не открылась Ему? Разве любовь не случилась с ней?.. Последнее, переплетаясь с реальностью жизни, будто телефонным зуммером, ворвавшимся в сон, наполнило ее болью, обидой. Чтобы не разреветься, несолидно, как малое дитя — Надя чувствовала, что ее видят и слышат, — она со злостью остановила сон. Проснувшись, она резко потянула на себя одеяло, села, подогнув коленки, и тогда только сообразила, что у изголовья постели стоит отец, размахивая над нею кадильницей, по чти как поп над покойником. Глаза его были закрыты. Он шептал, быстро, речитативом:

    Дуйте ветры, ветры вейте. Со сторон земли и неба.
    В перекрестье единитесь, во спасенье, в путь добра.

    Надюшка ахнула.

    Антон открыл глаза, удивленно заморгал, но при взгляде на ее изумленное личико рассмеялся. Понимая всю нелепость ситуации, он все же протянул ей бокал с вином.

    Отхлебывая глоток за глоткой, она поглядывала на него, пытаясь умиротворить его и взглядом, и жестом, как подчиняются воле сумасшедшего, желанию которого в иных ситуациях не стоит перечить.

    — Охм! — выдохнула она, стирая с подбородка потекший ручеек. — Ты какой-то странный… — Надя отвела взгляд, стараясь придать своему голосу интонацию обыденности. — Где был?

    Двусмысленность показалась ему до смешного нелепой. Объяснять ей, что с ним происходит, выглядело бы еще более нелепым, но и уходить к себе Антон не торопился.

    — Вряд ли это можно рассказать в двух словах. — Привычный отеческий тон ее успокоил. — Как думаешь, в деревьях есть душа?

    — Без разговоров. — Легкий хмель растекся теплом по ее телу. — Они же живые. Хотя… А что есть мертвое? Камень, и тот только прикидывается.

    — Это ему необходимо. Для философских раздумий, — резонно заметил Антон.

    — Наверное, в них тоже заключены до поры до времени духовные сущности.

    — Что значит тоже? И потом… — Он вскинулся: — Как это: «заключены»?

    Антон нахмурился. За ее мыслью не поспеть. Почему «до поры до времени»?.. Словно желая отогнать от себя навязчивую тревогу, он тряхнул головой. Тугие пряди волос дрогнули, упали на лицо, отчего оно показалось девочке мертвенно-бледным. Она испугалась.

    Надя прикоснулась к его щеке, чувствуя, что он внутренне всполошен. Антон уткнулся лицом в ее ладони, тронул губами и произнес:

    — А ведь верно! — И снова в его глазах заиграло задорное лукавство: — Заратустра помещен в стволе древа…

    Надюха потянула на грудь край одеяла и тоном сказительницы, подыгрывая их детской игре, пропела:

    — Придет он, укрытый до часу богами, придет для последнего часа, на поле священном, где силы сойдутся, сгустится сам воздух, и небом земля обовьется. День переплавится в сумрак, в сумерках ночь закричит. Ударит гонг многоголосьем всех колоколов на земле. То будет сигналом последней битвы. Придет Заратустра, верный доброму другу…

    — То будет сигналом. Орды прорвались. Бежать слабым некуда. Бегущего от страха настигнет страх. В узкую щель повалит нечисть, ужас и мрак оставляя. Там, где пройдут несметные полчища зла, — мерзость останется, холод в сердцах, зияющая пустота домов и полей. Услышит четырехкрылый, гривастый. Покинет место изгнанья, крылами вспорхнет. Только он знает, где искать Заратустру.

    Антон умолк, прислушиваясь к тишине.

    — Па… — Надежда схватила отца за руку. — А вдруг это будет на нашем веку?

    Скавронский отвернулся, словно там, за окном, хотел различить намек на ответ. Хлопнула рама, Антон вздрогнул. На улице поднялся ветер, пригибая кроны деревьев. Пыльная мгла закрутилась клубами, словно кольца драконьих хвостов. Металась снопьями листва, сорванная ожесточенными порывами ветра. Нахохлившиеся майнушки жались к стволам. В воздухе запахло жженой проводкой, хотя еще только у горизонта изредка посверкивали дальние сполохи молний.

    — Наконец-то… Идет гроза, — тихо произнес Антон.

    Примечания

    <p>1</p>

    И это к добру

    <p>2</p>

    пенсии

    <p>3</p>

    Любовь превыше всего (груз. — из Руставели.)


    * * *

    Конец девятой книги


    Published: Tuesday, 31-May-2011 12:41:38 MSK © Elie Tikhomirov → 2.0K

     Сделано вручную с помощью Блокнота. 
 Handmade by Notepad.  Вход в библиотеку